— La mademoiselle Zhozefina, — тихо окликнул он ее. — Cela moi, votre ami.[8]
Она пристально вгляделась в него тоскливым, жалобным взором и вдруг зарыдала.
— Eh bien, eh bien, — теперь он ласково гладил ее по голове, — se calmez… Je vous Promets, plus jamais rien de mauvais ne vous arrivera[9].
Лицо Жозефины прояснялось, светлело, молодело, и доктор Собакинский дивился этому чуду отступления тьмы, возвращения разума и возрождения человека.
— Que c’était avec moi? — лепетала теперь француженка. — Mes mains, sur, Mon Dieu… Ms’e Gaaz, soyez charitables, je suis malheureuse ainsi…[10]
Ни слова не говоря, Гааз принялся развязывать ей руки.
— Федор Петрович, — взволновался молодой доктор, — а вдруг?! Снова, не приведи Бог, накатит, и что случится!
— Удивительна, — как бы про себя рассуждал Гааз, освобождая правую руку Жозефины и приступая к левой, — гибкость русского языка. Накатит… Именно накатит. И чем остановить? Как? Но что же вы, Василий Филиппович? Развяжите ей ноги! В самом деле, — продолжал он, — чем можно вылечить искалеченную душу?
— О comme je vous suis reconnaissante! — говорила Жозефина, освобожденной рукой крепко сжимая руку Федора Петровича. — Vous mon pиre… Mon sauveur![11]
— Encore un peu patience, la mademoiselle[12], — попросил ее Гааз. — Прижиганиями? Ледяной водой? Физическими упражнениями? Вероятно. Однако послушайте… Ведь вы намерены практиковаться в психиатрии?
Собакинский кивнул.
— Тогда запомните, мой друг. Когда унижено достоинство, — чуть сдвинув брови, отчего его лицо приобрело какое-то задумчивое, печальное и страдающее выражение, а на высоком лбу пролегла складка, произнес Гааз, — оскорблено чувство, растоптано доверие — какое прижигание разгонит окутавший душу мрак? Какая вода вернет сознанию ясность? Какие упражнения вернут радость жизни? — Он помолчал. — Есть одно и самое верное средство — любовь. Любовь, — подтверждая, дважды кивнул Федор Петрович, — милосердие, терпение… Это наибольшая драгоценность из тех, какие человек может предложить человеку. Voici etbien, en lavant la chére, — с нежностью в голосе промолвил он. — Maintenant la salle de bain chaude, le thé avec les herbes un long sommeil profond. Et tout cela que vous faut aujourd’hui[13].
Заглянули в аптеку. Там бледным, синеватым пламенем горела спиртовка, покачивались весы, а в медной, до блеска вычищенной ступе щупленький, в круглых очках человек черным пестиком толок высушенные корешки.
— Мое почтение, господа, — не повернув головы, пробурчал он. — Под солнцем Московии, куда нелегкая занесла моего прадеда, ничего нового. Ничего нового и в больнице, нареченной в народе вашим, Федор Петрович, честным немецким именем.
Он осторожно поставил на весы гирьку. Чашечки качнулись. Тогда он почерпнул мерной ложкой только что истолченный в ступе порошок, нагрузил им левую чашечку и, добившись равновесия, удовлетворенно кивнул.
— Это, изволите знать, — с некоторым высокомерием пояснил он, — сельдерей, хвощ, валериана… и корешок цикория вдобавок… Ну-с, Федор Петрович, коли удостоили чести и пожаловали, примите доклад… Как вы нас учили, на вопросы отвечаем чистосердечно. Больной спрашивает: я помру? И мы, положа руку на сердце: да, голубчик, помрешь. Далее. Что обещаем — то исполняем. Труд ваш под названием «Азбука христианского благонравия» читаем с утра до ночи и с благоговением. И посему, когда видим ближнего нашего в образе, прямо скажем, премерзком, то бишь не только больным, но и вонючим и грязным, мы первым делом кидаемся ему на шею, целуем, обнимаем и плачем от любви к нему — в точности как Рагуил, увидевший прежде неизвестного ему Товия, о чем вы, назидая нас, и пишете. Горячие напитки не пьем. Грубых слов не употребляем. Низменных желаний не испытываем. Мы ангелами во плоти стали под вашим водительством!
Гааз слушал с кроткой улыбкой на устах. Доктор Собакинский, напротив, едва сдерживал себя. Да как он смеет! Положим, всей Полицейской больнице известен скверный его характер, но, господа, надо же все-таки и меру знать! Федора Петровича не то что любят — на него вся Москва молится как за своего целителя и заступника! И не только Москва. Во глубине сибирских руд, как писал наш Пушкин, его чтут и помнят. Один важный чиновник рассказывал, а Собакинскому его рассказ слово в слово передал старинный приятель, служащий по финансовой части коллежский асессор Пряткин, человек, впрочем, приятный и не лгун, что, будучи с ревизией в Сибири, в селе под Тобольском, встретил старика-крестьянина, давно уже пригнанного в те края по этапу и, слава богу, вполне обжившегося. Старик, особо отметил господин ревизор, был словно с картинки: обут в сапоги, одет в кафтан синего тонкого сукна и украшен дивной бородой, такой, знаете ли, седой, чистой, спадающей на грудь подобно волне, благо воплощенная в известные указы нелюбовь государя к брадоношению тех отдаленных местностей или не достигла, растворившись в необъятных пространствах, или оставлена без внимания в рассуждении того, что дальше Сибири все равно не сошлют. В двух столицах, новой и старой, только Алексей Степанович Хомяков да еще Аксаковы носят бороду как знак своего несогласия с духом нынешнего царствования. Мелкие шалости. Дразнят власть. Показное вольномыслие, не более. А старик этот, представьте, на колени! Что такое? Жалоба? Недоволен чем? «Нет, — отвечает, — всем доволен. Но, ваше превосходительство, на вас вся надежда, а то будто впотьмах, ей-же-ей! Ни от кого толком узнать невозможно! Скажите слово, — умоляющим голосом промолвил он, и — представьте! — даже со слезами на глазах, — жив ли еще в Москве Федор Петрович?! Молюсь о его здравии, а вдруг надо за упокой?» И — верите ли? — просиял, услышав, что жив Федор Петрович и отменно здоров. А тут столь неприличный тон. Неуместная ирония. Желчь.
9
Ну-ну, успокойтесь…Обещаю вам, никогда более ничего дурного с вами не случится (франц.).
10
Что это было со мной? Мои руки, О Боже… Мьсе Гааз, будьте милосердны, я так несчастна… (франц.).
13
Вот и хорошо, моя дорогая. Сейчас, теплая ванна, чай с травами и долгий крепкий сон. И это все, что нам сегодня нужно (франц.).