Выбрать главу

Недавно моя младшая дочь пришла с исповеди и рассказала, что батюшка посоветовал ей говорить слово “оступился”. Например: “он оступился и солгал”, “он оступился и украл”. Потому что человек может одуматься, покаяться. Так и в романе, так и в рассказах — по-христиански относиться к героям, не лишать их шанса на возрождение души... Это мы с мужем сейчас стараемся выполнять, когда пишем, и у самих на душе светлее стало...

Как трудно мне было жить с соседями по коммуналке! Оба — пьяницы. И тоже молитвой спасаться стала: каждый вечер молюсь: “Господи, спаси нас от ссор с соседями!” И — честно: ссор не стало.

Чтение тоже изменилось. Раньше я в “Войне и мире” пропускала главы, где Наташа Ростова говеет (после неудавшегося побега с Анатолем), а нынче, наоборот, читаю их по два раза. Вот Наташа рано утром спешит в церковь, вот она понимает, что говорит батюшка, и думает: “Какое счастье — я понимаю”. После она не понимает и думает: “Как хорошо — не понимаю. Не должна же я все понимать”. (Цитирую по памяти.) Я вот так же в церкви думаю: когда понимаю — как хорошо, когда не понимаю — как хорошо, не должна я все понимать, кто я такая, чтобы все понимать...

Моя любимая святая — Ксения Петербургская. Я даже стала писать ее маслом. В ало-зеленом (как она всегда ходила: или верх алый, низ зеленый, или наоборот). Пишу — перекрестясь — с таким благоговением, что сама чувствую — это почти не я. А уж когда Богородицу пишу, то...

Один раз решила написать Николая-угодника. Он должен быть строгим. Сделала лицо, поставила сушиться, знакомые приходят — и:

— Ой, Нинка, какого хорошего Солженицына нарисовала! Молодец!

— Это не Солженицын... Это я хотела Николая-угодника...

Беру другую доску, пишу другого Николу, знакомые приходят — и:

— Чего у тебя Марк Захаров в нимбе, а?

— Это не Марк Захаров, это Николай-угодник...

Словом, не выходят у меня картины святых — мужчин. Опять стала писать Ксению, Богородицу, св. Варвару, св. Марину... Бывает, по шестнадцать картин в день пишу, не могу остановиться — настолько это большое счастье. Кричу домашним: остановите меня!

В детстве я мечтала спасти мир от всех болезней — изобрести такое лекарство. А папа болел псориазом, и я часто слышала разговоры о чудесных случайных исцелениях: тот упал в мазут, псориаза как не бывало, другой обжегся, мазал мазью от ожогов — исцелился... Так и я думала: буду пробовать совмещать разные вкусные вещи — изобрету такое универсальное лекарство. И я не ела те шоколадные конфеты, что мне перепадали, пряники, семечки, а все мельчила, смешивала и разносила по “клеткам” (сейчас это называется у детей “штабики”). И надо мной, конечно, смеялись. Но за спиной. То ли хотели вкусненького, то ли такое у меня было важное выражение лица при этом... Так вот, сейчас я тоже разношу по “клеткам” свои картины святых...

Иду на почту, в Союз писателей, в библиотеку, в домоуправление — куда бы я ни шла по своим делам, несу картины в подарок. Может, за спиной и смеются, но потом я смотрю: висят мои святые. Это не иконы, конечно, просто картины святых. Спасителя не пишу, не смею...

Хоронили маму близкого друга, там был один старый приятель по университету. Сейчас — широкоизвестный ученый... Когда я упомянула, что надела на маму перед кончиной крестик, так он весь от гнева задрожал: зачем?! Религия — это, мол, от слабости, это костыль, это глупость, это лень, самому надо трудиться, сейчас столько возможностей. Вот он, например, ведет семинары по психотренингу, зарабатывает столько, что матери квартиру купил, сыну купил... Бога ради, я скорее отхожу, я такие разговоры не поддерживаю. Не скандалю, но и не слушаю. Когда Кальпиди читал на своем вечере про “целку римлянки Марии”, я уж свою сумку в руки взяла — хотела выйти, но народу столько — не протиснуться без шума, а с шумом ничего уже не хочу делать... В общем, похоронили мы маму друга, сидим за столом. Мой приятель, который всем квартиры купил, выпил и вдруг стал рассказывать про ужас, который пережил с сыном. Подозревали худшее, нужно было сделать две операции, он нашел лучшего профессора — в общем, сейчас все позади. Опускаю страшные подробности. Но тогда, выслушав их, перекрестившись на том месте, где все закончилось благополучно, я забыла, что для него вера — это “костыль”, и говорю: “Надо бы в церковь — свечку хоть поставить после всего этого”. — “А я уже жене дал денег — она во всех храмах поставила по свечке!” Вот так: как прижало, так забыл, что вера — это костыль, а как отпустило — снова эти гнусные гордые славословия самому себе. Но, кажется, я уже осуждаю... Не буду.