Над ними в это время, помогая разговору, висела картина нашей знаменитости Ослябина. На ней, картине, пейзаж и люди составлены словно из лучинок, щепочек, душа ушла из мира, это плач...
Серафима волевым усилием переключила разговор:
— Ну что, поставим вашу защиту курсовой на девятое?
.............................................................................................................................
Серафима вылетела на кухню и увидела гуляющие по воздуху сполохи. Что-то горит. Посмотрела в окно: церковь когда-то успели отремонтировать, стекла вставили. Купола зеленые, кресты болью в глаза блестят. Она взяла машинку и стала печатать статью: “У главной героини конфликт между любовью и долгом...” Если бы не было церкви, церковь страшно мешает, все бы зависело от меня, только от меня.
— Выключите телевизор, выключите, — кричала во сне Моника.
А Валуйский тоже стонал рядом о чем-то, что обнаружил, спустившись в свои колодцы видений.
Теперь она на самом деле встала, погладила дочь и прошла на кухню. Внимательно поглядела в окно на давно пустующую церковь. С двенадцатого этажа и ночью она выглядела, как игрушечка. Для чего это разумному и образованному человеку снится действующий храм? Наверное, из-за Валуйского: столько лет он преподает атеизм, так и набралась церковных ассоциаций. “Я иду к всенощной”, — сказал Серафиме Шкловский в пятьдесят седьмом. Он не боялся быть откровенным, хотя она была послана от комсомольцев МГУ, которые хотели его пригласить...
Увидела бумажку между тарелками. Это, наверное, очередная “диссертация” Моники. “Праздность — мать всех пароков”. Видимо, Моника представляла: такие пароки идут за матерью, как будто из пара они — “пароки”... Как облака? Нужно за собой-то следить, Симуша, а то ребенок что слышит часто, то и пишет. Вчера Серафима встречала у Моники в “диссертации” такие каракули: “Идеалаф нет”.
Серафима завладела кофейником и заставила его поливать засохшие цветы в горшках. И запел какой-то стеклянный сверчок: цвик-цвик. Откуда это цвиканье? Сейчас-сейчас... найдется разумное объяснение. Вот оно: цветы настолько были неглавные в ее жизни за последние две недели, что сейчас жадно втягивают воду, а пузырьки воздуха, уже с удобством расположившиеся в почве, теперь вытесняются наружу и сердито попискивают. Везде борьба. А как там у Помпи:
Жизнь не борьба, а синий череп неба,
Помноженный на зов любви и хлеба.
Взял он у скандинавов “череп неба” (луна один глаз, а солнце — другой)? Или само у него получилось? Раньше, пока не вспыхнул в ее жизни Борис, Серафима долго думала о Баранове, Помпи, поэзии, критике. А сейчас мысли сносило, как с полдороги машину, юзом, на скользком повороте...
На кухню выбрел Валуйский, держа перед собой руку в теплой шерстяной варежке.
— Ну как запястье? — спросила Серафима. — Вот поливаю цветы, совсем засохли, — и она предъявила кофейник, как увесистый кулак.
— Если бы только цветы были заброшены... даже не то еще будет, — не ровным и не звучным, не лекторским тоном заговорил как будто и не Валуйский, хотя никого больше на кухне не было. — Вот так вот, Симуша, была у меня одна удача в жизни: когда ты была моей женой...
Руки у нее разжимаются, кофейник хочет выпасть. Раньше Валуйский говорил: “Иосиф в сущности — родоначальник ордена рогоносцев”, и сам-то улыбался, как будто бы ему выдали патент, что он-то рогоносцем никогда не будет. А теперь из того Валуйского выглядывал какой-то новый... как порой из твердого заклепанно-угрюмого танка появляется усталый красавец танкист.
(Валуйский, конечно, взращивал свою судьбу фразами про “рогоносца” Иосифа. А мы-то все! Его ученики! Ведь послушно тогда бежали вслед за его атеистической свистулькой в светлую обрывистую даль... Сейчас, в 1998 году, нормальное состояние стыда разлито внутри, а тогда мы даже и подражали суровым шуточкам Валуйского: “50 молодых атеистов, своевременно воспитанных вами, приглашают на выпускной вечер...”)
— Ученые провели опыт, — сказал Валуйский. — Больных с одинаковым диагнозом поместили в две разные палаты. В одной окно выходило на бетонную стену, а в другой на РАСКИДИСТОЕ дерево... так во второй палате люди выздоравливали в два раза быстрее.
— Подумаешь! А Достоевский сто лет назад это знал: “Разве можно видеть дерево и быть несчастливым”.
Муж опешил и задраил оставшиеся смотровые лючки: опять она показывает, что ее литература выше науки... Тут Валуйский привычно задремал, и Серафима вспомнила шутку Моники: “Папе так подходит фамилия Дремлюга”.