Любовь — это будущее сейчас. Появился в жизни Серафимы Борис — появился жар, и вся старая жизнь трещит и корчится в этом жаре и вот-вот отпадет. А там, на Западе, с Борисом, все новое нарастет: новая работа, новые звезды, Моника повзрослеет. А старый мальчик Валуйский переживет. Серафима стояла посреди ночи и посреди жизни. Все слова, чтобы отделиться от Валуйского, были готовы. Они уже поступали на голосовые связки, но по пути разваливались и превращались в гнилушки, осыпаясь.
Толстой и Достоевский скакали на конях по Ясной поляне. Крестьяне шапки перед Левой и Федей ломают, кланяются. А Федор Михайлович-то не служил в кавалерии и стер себе всю... все седалище! А Толстой все скачет и скачет, как Хаджи-Мурат. И проповедует без конца: “Опрощаться надо, опрощаться”. После, конечно, поддали. Достоевский тощее лицо на бидермайеровский стол уронил, развезло его, горюет: “Эх, широк человек, я бы, батенька, сузил...” А Толстой кулаком костлявым как грянет — рюмки аж посыпались: “Сузим, Федя!”
Вот такую историю наплел ей Баранов когда-то, рисуя что-то мифически-краснознаменное к седьмому ноября в газету... Да, широк был сам Баранов, красавец, гений, а обворовал почти всех своих друзей перед тем, как уехать из Перми. Не успел себя вовремя сузить... А я ради Моники должна себя сузить, Федя! — усмехнулась Серафима.
Моника утром, чтобы оттянуть поход в садик, попросила чаю и начала плотно устраиваться на стуле (теперь-то меня не выковыряют до вечера):
— Американцы открыли, что аппендиск опасно вырезать у маленьких, в больнице, в родильной...
Серафима выковыряла дочь из убежища, стала обувать, а внутри все остановилось: оказывается, она навеки остается здесь. Смирилась же она в детстве, что умрет когда-нибудь.
Валуйский в это время показался снова в варежке. Серафиме захотелось сорвать эту теплую рукавицу, растоптать. Спасти Монику от этого лопуха, увезти и сказать: отец твой безалаберный, ты от него ничего не видела, кроме занудных рассуждений — “ученые установили”, “японцы открыли”. А Моника бы ответила: неправда, он другой. Она без сомнений видит отца другим, таким, каким его запланировали там, в вышине, а не то, что получается всегда. И все дети любят родителей именно так, а не по Фрейду.
Для Моники отцовские сказки про Создателей-ученых и Создателей-японцев (русских, американцев) были так нужны! И даже если бы она спала хорошо, сказки все равно нужны... любому ребенку — нужно подтверждение со стороны взрослых — людей, которых они боготворят, — что мир чудесен, чтобы родители говорили им это... пусть даже умными словами.
* * *
Через двадцать с лишним лет, когда Борис приехал по приглашению Помпи и его фонда “Евразия”, слова представления звенели веско:
— Перед вами выступит поэт, эссеист, комментатор радио “Свобода” Борис Ранжеев.
Слушатели недоумевали: зачем Борис несколько раз говорил, что у испанских поэтов любовь и смерть приравниваются друг к другу. А за окном Смышляевского дома синее небо и желтая листва такие яркие, словно синее и желтое не могут перекричать друг друга. Но ведь ничто и не может быть красивее другого, лучше другого! Серафима поняла это непонятно когда... во всяком случае, сейчас она уже не жалела, что не уехала тогда с Борисом. И вдруг снова — жалела. Через минуту опять не жалела. Она с легким презрением отнеслась к этим вибрациям...
Помпи спросил:
— Легко ли было оплодотворить зарубежье?
Борис издал несколько звуков настройки (ы, э) и коснулся галстука-бабочки:
— Там уже нельзя было списывать свои неудачи на КГБ, партию... Не было социального алиби, если ты не состоялся. До сих пор мои некоторые знакомые живут на пособие в шестьсот марок.
Рядом с Серафимой сидела Кондеева в ярко-красной чалме. В этом головном сооружении ей бы на презентацию автостоянки или магазина “Заходи!”. Борис говорил, а Серафима смотрела на его волосы, зачесанные слева направо по лысине — ей хотелось, чтобы какая-нибудь сердобольная моль залетела и выела эти диагональные остатки волос. Они так страшно портили умное лицо Бориса! Ну вот, опять у меня начались эти бабские вердикты, как любил говорить Валуйский. На самом деле он один раз сказал “твои папские вердикты”, а они с Моникой ослышались... и это имело в семье необыкновенный успех, хохотали все долго.
Все, что говорит Борис, непредсказуемо. А вот Помпи сейчас предсказуемо спросит о Бродском. Он и спросил. А Борис ему ответил:
— Я успел сделать с ним три интервью. Не согласен! Язык — не лучшее, что есть у нации. У народа есть и святые, и гении. И просто добрые сердца. Кстати, в быту Иосиф был очень грубый человек.