— Ты не выйдешь за него! Ты его совсем не знаешь, он не такой…
— Иван, ты эгоист, — сказала Нина Ивановна. — Ты ведь все так говоришь потому, что у тебя самого не удалось.
Он тогда убежал и больше не приходил. Скоро он ушел на фронт, а потом сообщили, что он пропал без вести.
Жизни с Лютиком у них не получилось. У него оказалось психическое заболевание, и он часто кричал и дрался. Тогда Наташка уже умела говорить, она кричала, защищая Нину Ивановну: «Тютик, пшой!..»
Нина Ивановна кому-нибудь рассказывает, словно бы посмеиваясь сама над собой:
— Наташка никак не хотела звать его отцом. Просто «Тютик». «Тютик, пшой!» — все. Мы, когда ссорились, включали примус, чтобы соседи не слышали. Только я всегда забывала, в каком случае они не слышат: когда у нас шумит примус или когда у них… А он, значит, так: «Ищи меня в морге!» — и бегом на станцию. Я не переживала особенно, только ведь возись с ним потом. Я и сама не боюсь смерти, только не хочется людям неприятность своим видом доставлять. Может, оттого и не умираю. А тут — в морге. Я до обеда подождала и пошла по магазинам. Там ведь тетки одни, если что случится поблизости — полдня будут обсуждать. Я в одну очередь, в другую — нет никакого разговора о самоубийцах. Значит, всё нормально. А однажды все-таки отравился. Купил что-то в аптеке, выпил и начал корчиться. А я с Наташкой сижу на веранде, дрожу от страха и боюсь к нему входить. А тут подруга. «Иди, — говорю, — посмотри, может, он неживой уже». Та прискакала, бледная, отвечает: «Не шевелится». Я пошла и иголкой его пробую (корма-то у него широкая), он как подскочит да закричит: «Что за дом, умереть не дают спокойно!»
Сбегала в аптеку, чтобы выяснить, что он там наглотался. Аптекарь говорит: «Да он средство от клопов покупал, не беспокойтесь. От него клопы не всегда дохнут, а уж о людях что говорить…»
И вот однажды я сказала: «Ну, прощай, Лютик. Я тебе никогда этого слова не говорила, единственный раз говорю, но ты уж поверь ему». Наташку в охапку и без вещей бежала из дому. И всё на этом.
О своем образовании Нина Ивановна не говорит. Стесняется. А оно маленькое: сперва нянчила Тоньку да братишку, потом Наташка прибавилась, так и бегала за ними повсюду, и звали ее на улице «наседкой». Куда ни идет: один на руках, двое за юбку держатся. А потом Лютик учился, опять самой не пришлось, работать надо было. Так, наспех устроилась телефонисткой, потом, мол, перейду. И доучусь. Но так до сих пор и работает телефонисткой.
Кажется, это было в пятьдесят пятом году, однажды в дверь с силой постучали, и на пороге встал человек.
— Да кто там пришел? — спросила она, разглядывая, и вдруг узнала Ивана.
Она не испугалась, только подумала: привидение или не привидение? Лицо черно, и странно молчит. И тогда она сказала:
— Ну что же, приехал — входи, нечего за порогом стоять!
Три дня жил Иван у нее. Пил водку и почти не рассказывал про себя. Ну, попал в плен, сидел в лагере, освободили союзники, потом у наших еще был, что еще… Да, он сказал, конечно, ночью на третий день, что только о ней думал все эти годы и Наташка ему очень нравится. Он и к матери в Клин еще не заезжал, дал телеграмму только, но сперва он решил к ней, чтобы понять, всё ли теперь как нужно.
— Всё, всё, — говорила Нина Ивановна, и счастливо терлась лицом о его волосы, и вдыхала его запах.
Тогда он съездит на пару дней в Клин и вернется сюда. Ему нравится тут, и Наташка нравится. Нужно ей книжек купить и портфель тоже, ведь в школу пора идти. И он устал, тепла хочет, ее хочет, уюта всякого. Вот только к матери на два дня…
— Конечно, только два дня, я и сама не смогу больше, — отвечала Нина Ивановна и всё вдыхала его запах.
— И до сих пор нет моего Ивана, — говорит Нина Ивановна, усмехаясь виновато и вздыхая. Ей еще немного лет, может, тридцать пять, может, и того меньше, и она очень красива. — Наверное, через полгода, — говорит она, — я письмо получила от его дружков. Что пошел он с братом на охоту (оба были выпивши) и брат его нечаянно застрелил. Может, так оно и было, кто знает.
III
-Поедемте в Ивановку, — говорит Нина Ивановна. — Деревня так себе, горелово-неелово, но осень там необыкновенна! Поедем, ну, — говорит она, обращаясь теперь к Жене. Они не виделись пятнадцать лет, и оба странно молчаливы. Словно бы прислушиваются друг к другу. Они переглядываются быстро, Женя улыбается одними губами, и Нина Ивановна виновато и добро заморгает вдруг, и всё. — Поедем, — говорит Нина Ивановна. — Переночуем, побродим в воскресенье — и домой. У меня от смены двое суток.
Мы садимся в электричку, в Москве переходим на другой вокзал и снова садимся на электричку. Потом от станции идем по шоссе да синим леском, в котором тропинок больше, чем деревьев, и выходим на проселок.
Он сладок по-осеннему, этот пустынный сейчас проселок, и мы молча шагаем с Тоней. Наташка далеко впереди. Нина Ивановна и Женя далеко сзади. А пересохшая пыль, которую мы взбиваем, легка и золотиста, она пахнет перестоялым летом и чужими ногами и хлебом.
Потом нас догоняет Нина Ивановна и произносит:
— Как легко. Вы посмотрите, Женя, как тихо, ведь у нас, крученых-верченых на работе, голова начинает болеть от такой сразу тишины.
Она срывает оставшийся колос, выбирает зернышки и смотрит на Женю. Наверное, они поговорили, так, немного, самую малость, и оттого оба гораздо спокойнее.