Она катапультировалась первой. Я нашел дешевую студию на Сен-Жорж: корабельные окна, высококачественная тишина, польская консьержка. Название книги наконец вылупилось - Станция Кноль была жирно перечеркнута и строчка из Бродского "Ниоткуда с любовью" была вписана на титульный лист. Консьержка обещала поливать цветы пана писателя; веселый толстый фотограф колесом прокатился со мною через полгорода, скармливая жужжащему никону мое смущение и мою небритость: готовилась реклама, я покончил с предварительным интервью для ведущей газеты и наконец в брюхе боинга пересек средиземноморскую лужу.
* * *
В Тель-Авиве ветровые стекла запаркованных машин были закрыты картоном: солнце било отвесно, раскаляя внутренности фордов и тойот. Город был помесью советской и американской провинции. На всем лежала серая пыль. Кассирша в магазине говорила на семи языках. Вечерами в крошечном сосновом парке прогуливались парочки и пыхтели бегуны. За узкой, чуть шире ручья, рекой, по которой беззвучно скользили байдарки, при свете раскаленно-синих прожекторов носились баскетболисты. Луна высвечивала на ночном пляже разведенные колени и стволы автоматов. Проститутка около автобусной станции была затянута в красное и называлась "пожарной машиной". В Яффе пассажи рынка были раззеваны с наглядностью учебных пособий по кариесу. Нечищенное серебро и тусклая бронза росли из паутинистого мрака, как металлические муравейники. На базаре продавались вполне московские соленые огурцы, жирная копченая рыба и - совсем за бесценок - пахучие крепкоголовые бомбы дынь.
Кесария была пуста. Римский акведук торчал голливудской декорацией меж степью и морем. На дне той же эпохи амфитеатра, на заново вымощенной сцене квартет в пляжных костюмах
наяривал Брамса. В Тиберии, на берегу Галилейского моря, сидя в рыбном ресторанчике, потягивая дрянное розовое, я рассмотрел сквозь дрожащий воздух снежный призрак высот Галана. Мальчишки ловили рыбу на пустой крючок. Официант скармливал равнодушному коту гору объедков. Катер с водным лыжником проскочил вдоль самого берега, обдав столики пресными брызгами. На станции турецкой железной дороги в раскаленной до мути Беершебе была устроена выставка японской эротической графики. В пустых залах не было ни смотрителя, ни электронной защиты. Солдаты, в толпе которых я пил пиво в тот полдень, говорили по-русски с южным акцентом. Небо над пустыней было цвета солдатского хэбэ, выгоревших парусиновых палаток, ракетных батарей. Сквозь волны зноя бедуины гнали овец, женщины на ходу сучили шерсть.
* * *
Иерусалим еще цвел. Волны зноя поднимались из долин и окатывали ущелья улиц старого города. Пройдя ворота Давида - солдаты проверяли сумки и карманы - я дотронулся до прохладной шершавой стены. Беременная женщина шла на базар вздутый живот, ослепительно белая джелоба, корзина в левой руке и узи в правой. В армянском подворье мне дали голубя с фисташками и бутылку перемороженного пива. Золотистая пыль покрывала ресторанную скатерть, лепестки цветущего миндаля, ствол танка в проулке, плечи пилигримов, соломенную шляпу американки. Я бродил на автопилоте по вымощенным римскими плитами улочкам, и перепады солнца и тени чередовались с такой интенсивностью, что кружилась голова. Здесь не нужно было во что-то верить или в чем-то сомневаться, утверждать или отрицать: на Виа-Долороса случившееся было осязаемым.
Арабские мальчишки гнались за мною, клянча деньги. Аркады рынка, ковры, шелк, золото, вентиляторы темных лавок, мятный чай, турецкий кофе, продавцы воды с узкогорлыми чайниками на перевязи, руки, тянущие тебя в дюжину узких пенальчиков, ослики, груженные цветастыми тюками, неожиданная накипь жимолости на раскрошившейся стене, толпы иностранцев, патруль, обыскивающий сжавшего зубы палестинца, пирамиды сладостей, бурлящий в цилиндрах ледяной сок, хитрый взгляд беззубого попрошайки, сверкающая глыба медной подставки чистильщика обуви - все это дробилось, поворачивалось на невидимых лопастях, было залито густым, как дикий мед, тягучим воздухом.
У Гроба Господня, куда я втиснулся за тремя монашенками, здоровенный амбал собирал доллары. Стоило труда не врезать ему по небритой роже. Верблюд поднимал седую даму на Масличную гору. По узкой дороге и я вскарабкался наверх. Серо-розовая даль была распахнута без предела. Сад скорченных маслин был огорожен высокой стеной: Гефсимания была размером с теннисный корт. У стены русского монастыря в лиловой пене тамариска гудели пчелы. Маленький седой батюшка принял меня. У него был провинциальный русский говор. Маленькие острые глаза его понаделали во мне дыр. В ушах моих стоял звон - я забывал пить воду. В храме было прохладно, спокойно.
Жара поджидала меня выходе. Я сомневался в том, что нужно было перепрыгивать в Африку. Я чувствовал неутолимый соблазн все бросить и остаться здесь, на горе, в тенистом саду над Иерусалимом. Тройка фантомов, я поднял голову, бесшумно прошла в сторону Сирии. Чуть погодя грянул гром.
* * *
"Утром, когда черный слуга вкатил тележку с завтраком, между кофейником и сахарницей была вставлена открытка с видом на Страстной бульвар. Парижский адрес был перечеркнут и сбоку вписан дакарский. Открытка путешествовала три месяца. Вести с того света... Слуга налил кофе. Как всегда, на завтрак было несколько долек папайи.
"Можешь идти, Самба", - сказал он.
Окна были глухо задраены, урчал кондиционер, но все равно, мельчайшая песчаная пыль была везде. На чехле пишущей машинки, на стопке книг, на полу, спинке кровати, в простынях, на лице и во рту. Он выключил, кондиционер и толкнул раму широкого окна. Вода в бассейне была покрыта такой же розоватой пленкой пыли, как и сад. За высокой стеной резиденции, за бамбуком, веерными пальмами и вездесущей, трех цветов, бугенвиллей, начинался пустырь. Посередине его картофельным клубнем торчал баобаб; вдали были видны бараки сумасшедшего дома. "Valley of Shitters" - на языке белых назывался пустырь. И сейчас он видел орлами сидящих меж колючек. Некоторые приходили парами и устраивались друг от дружки невдалеке, так, чтобы можно было переговариваться. У каждого с собою была пластиковая бутыль воды.
Он взял с трельяжа глазную капельницу, закапал по две капли - от песка глаза были мышиного воспаленного цвета. Сахара задувала всего лишь вторую неделю, но в доме все кашляли и сморкались, а Рафаэль снова стал носить роговые очки - контактные линзы в таком климате были катастрофой.
Перед ланчем он попросил шофера отвезти его в Медину, но на полпути передумал, и берегом океана они покатили прочь от Дакара, на юг, через крошечные поселки, где еще уцелели постройки старого колониального типа, где вместо такси пылили по обочинам весело раскрашенные конные двуколки, где вдоль шоссе каждый продавал что мог: тот - кокосовые орехи, этот - пару стульев, третий - малолетнюю сестру.
Бедность не вызывала в нем никаких чувств. Лачуги, составленные черт-те из чего - автомобильные покрышки, куски железа, ящики, старые рекламные щиты (американские ковбои с мальборо в зубах добрались и сюда), - в крышах не нуждались: дождя не было несколько лет. Не трогали его ни надутые животы детишек, ни попрошайки, облеплявшие машину перед каждым светофором. Это были не просто попрошайки, а армия калек: безруких, безногих, перекошенных, волочащихся, с пустыми глазницами... После них посольский кадиллак, ревниво отполированный сухим стариканом Асиньо, водившим посольскую машину в форме и фуражке, но босиком, тускнел, а стекла теряли прозрачность.
Он перестал бросать им ничего не стоящую мелочь - деньги попадали к марабу. Роскошные виллы марабу соперничали с дворцами банкиров, ближневосточных дельцов и резиденциями послов. Бедность не трогала его по простой причине - он вспоминал осеннее, залитое ледяными дождями поле, богом забытую, перекошенную деревеньку, мужика в телеге, везущего по колдобинам рожающую бабу неизвестно куда. У мужика было надорванное испугом лицо. Русская бедность была безнадежнее, заснеженнее, отчаяннее. Сколько он видел их провинциальных городишек, глухих от застарелого ужаса, мертвенно-пустых... Здесь же длинноногие черти таскали из моря омаров и креветок, в каждой фанерной будке с рекламой газеты Soleil продавался точно такой же, как в Париже, хлеб, а на рынке целая верста была заставлена ларьками с транзисторами, магнитофонами, одеждой, обувью, консервами, коврами. Обо всем этом в Москве невозможно было и мечтать. Да и за протянутую руку в Союзе давали срок, а калек и инвалидов войны Гуталин сослал на острова - с глаз долой.