Ее рука лежала на выпирающем животе, и пальцы вздрагивали в такт толчкам – один толчок, другой… «Скорее бы уже родить», – думала она и напевала, словно стараясь убаюкать ребенка, но в то же время успокаивая саму себя.
Часы тикали на каминной полке в спальне, еще одни – в коридоре, и бой часов в гостиной каждые пятнадцать минут сообщал, сколько прошло времени, помогая отсчитывать его до того момента, когда можно будет встать. Ольга с нетерпением ждала, когда эта пора придет.
То, что Ольге не хватало места на кровати, было правдой, однако более существенным для Константиноса было легкое отвращение к ее изменившемуся телу. Он почти не узнавал эту женщину. Как могла манекенщица, на которой он женился, женщина со стройными бедрами и талией, которую он мог бы обхватить пальцами, превратиться в нечто такое, к чему он почти брезговал прикоснуться? Его отталкивал этот круглый живот с туго натянутой кожей и огромные темные соски.
В эти последние недели, лежа без сна и считая удары бьющих не в лад часов, Ольга часто слышала тихие шаги на лестнице и едва различимый стук двери в конце коридора. Она подозревала, что, когда ложится спать, Константинос ускользает из дома и тайно посещает самые дорогие городские бордели, но ни на минуту не чувствовала себя вправе протестовать. Может быть, когда-нибудь ей снова удастся вернуть его расположение.
Ольга знала, что Константинос взял ее в жены за красоту. Она не питала иллюзий. Ее выбрали так же, как лучшие портные выбирают одну из множества манекенщиц. Будучи бесприданницей (ее родители умерли, когда ей еще и десяти не было), она считала, что в каком-то смысле ей посчастливилось. Многие манекенщицы, работавшие в Салониках, в конце концов оказывались во все разрастающемся квартале красных фонарей.
Правда, она иногда задумывалась о том, что было бы, выйди она замуж по любви, и понимала, что красота стала для нее не только спасением, но и проклятием. Ольга знала, что это такое – быть товаром, вроде рулона шелка или позолоченной статуэтки, купленным и выставленным напоказ.
Став старше, она начала понимать, что физическое совершенство может быть тяжким бременем, и в то же время, стоило Ольге утратить его, как ее охватило беспокойство. В последние месяцы она с нарастающей тревогой наблюдала за тем, как увеличивается в размерах ее тело: проступившие вены, торчащий пупок, живот, выпятившийся так, что кожа на нем натянулась до предела и верхний ее слой даже начал расходиться, оставляя десятки бледных полосок, словно от капель дождя на стекле.
Хотя из-за постоянной тошноты она почти ничего не ела, тело продолжало раздаваться вширь. Каждое утро, когда Павлина заплетала черные как смоль волосы хозяйки и укладывала вокруг головы, две женщины беседовали, глядя друг на друга в зеркале.
– Вы так же красивы, как и были, – уверяла Павлина. – Разве что в талии немножко поправились.
– Я чувствую, что меня раздуло. Ничего красивого в этом нет. И я знаю, что Константинос меня теперь не выносит.
Павлина встретила Ольгин взгляд в зеркале и увидела в нем грусть. Такой, несчастной, она была еще красивее. Увлажняясь, ее черные, как патока, глаза становились еще глубже.
– Он вернется к вам, – сказала служанка. – Как только ребеночек родится, так все и наладится. Вот увидите.
Павлина говорила со знанием дела. Она сама к двадцати двум годам родила четверых детей и после первых трех родов могла служить живым примером того, что женское тело, как бы чудовищно ни раздалось во время беременности, может вернуться в прежнюю форму. Однако после четвертых родов оно в конце концов утратило эластичность. Ольга взглянула на уютную фигуру служанки – по ней скорее скажешь, что она вот-вот родит, чем по самой Ольге.
– Надеюсь, ты права, Павлина, – сказала она, откладывая в сторону скатерть, на которой медленно и неловко вышивала кайму.