И еще я с горечью обнаружила, что в любой момент и без видимых причин все кажущееся нам незыблемым может внезапно пошатнуться, лишиться устойчивости и разрушиться. В отличие от остальных сведений — об окружавших нас людях и их нравах, о европейской политике и истории — эти знания пришли ко мне не из чужих рассказов: я приобрела их сама, на собственном опыте. Не помню, в какой момент это произошло и с чего именно началось, однако постепенно я стала осознавать, что отношения между мной и Рамиро меняются.
Сначала это были лишь незначительные перемены в нашем образе жизни. Мы сходились с другими людьми, и у нас появились определенные привычки и предпочтения; мы уже не бродили неспешно по улицам, наслаждаясь бесцельной прогулкой, как в первые дни. Мне больше нравилось то время, когда мы были только вдвоем, отдельно от окружавшего нас мира, но я понимала, что Рамиро, с его фантастическим обаянием, не мог оставаться без внимания и уже завоевывал симпатии окружающих. Я согласилась со всеми его действиями и безропотно проводила бесконечные часы в компании совершенно чужих мне людей, в чьих разговорах мало что понимала, поскольку они велись на незнакомых мне языках или затрагивали непонятные для меня темы: концессии, нацизм, Польша, большевики, визы, экстрадиции. Рамиро сносно изъяснялся по-французски и по-итальянски, говорил на ломаном английском и знал некоторые фразы по-немецки. Он работал в международных компаниях, и ему приходилось много общаться с иностранцами, и если не хватало слов, он умел выразить свою мысль какими-нибудь другими средствами. Рамиро легко заводил знакомства и очень скоро стал популярной фигурой среди обитавших в Танжере европейцев. Войдя в ресторан, мы здоровались практически со всеми сидевшими за столиками, а когда появлялись в баре гостиницы «Эль Минзах» или на террасе кафе «Тингис», нас тут же звали в какую-нибудь оживленную компанию. И Рамиро всегда охотно принимал приглашение, словно знал этих людей всю жизнь, а я покорно следовала за ним, как безмолвная тень, равнодушная ко всему, кроме него самого, потому что единственным счастьем для меня было каждую минуту находиться рядом с ним, чувствуя себя его частью.
Первое время, примерно до конца весны, нам еще удавалось сохранять равновесие между нашей личной жизнью и внешним миром. Мы по-прежнему проводили долгие часы наедине, когда для нас не существовало никого больше. Наша страсть оставалась такой же, как в Мадриде, и в то же время мы заводили новые знакомства и постепенно становились частью местного общества. Однако в какой-то момент баланс нарушился. Этот процесс происходил медленно, постепенно и незаметно, но и необратимо. Внешний мир все больше вторгался в наше личное пространство. Новые знакомые перестали быть для нас просто мимолетными собеседниками, становясь реальными людьми — со своим прошлым, планами на будущее и собственной жизнью. Они уже не являлись безымянными и безликими тенями, и их личности вырисовывались все отчетливее, вызывая интерес и притягивая. Я до сих пор не забыла имена и фамилии многих из них, в моей памяти все еще хранятся лица людей, должно быть, уже сошедших в могилу; я помню, откуда они родом, хотя в те времена едва ли могла с уверенностью сказать, где находятся эти далекие страны. Иван, элегантный и молчаливый русский, худой как тростинка, с неуловимым взглядом и всегда выглядывавшим из нагрудного кармана платком, похожим на цветок портулака. Польский барон — не помню уже его имени, — трезвонивший повсюду о своем богатстве и не имевший ничего, кроме трости с серебряным набалдашником и двух рубашек с потрепанным от старости воротом. Исаак Спрингер, австрийский еврей, с большим носом и золотым портсигаром. Двое хорватов по фамилии Йовович — такие красивые, такие похожие и загадочные, что иногда казались мужем и женой, а иногда — братом и сестрой. Итальянец, все время потный и смотревший на меня замутненным взглядом, — Марио или Маурицио, точно не помню. И Рамиро все ближе сходился с этими людьми, разделяя их стремления, заботы и планы. Я видела, как день за днем, шаг за шагом он сближался с ними и отдалялся от меня.
Известия от курсов Питмана, казалось, не придут никогда, но Рамиро, к моему удивлению, это вовсе не беспокоило. Мы все меньше времени проводили вдвоем в нашем гостиничном номере. С каждым днем он все реже шептал мне на ухо ласковые слова и говорил комплименты. Словно перестало существовать все то, что недавно сводило его с ума, о чем он не уставал говорить: нежность моей кожи, божественный изгиб бедер, чудесная шелковистость волос. Рамиро уже не восхищался прелестью моего смеха и свежестью моей молодости. Его не смешила моя — как он ее называл — очаровательная наивность, и я замечала, что он теряет ко мне интерес, испытывая меньше душевного расположения и нежности. Именно в то время, в те горькие дни, полные тревожной неопределенности, я почувствовала недомогание. Это касалось не только моего душевного состояния, но и физического. Мне было плохо, очень плохо, ужасно, и с каждым днем становилось все хуже. Должно быть, мой желудок не мог привыкнуть к новой еде, так непохожей на кушанья, которые готовила моя мама, и на традиционные блюда мадридских ресторанов. Кроме того, возможно, на моем самочувствии плохо сказывалась жаркая и влажная погода начала лета. Дневной свет был для меня слишком ярким, а уличные запахи вызывали отвращение и тошноту. Я с большим трудом заставляла себя подняться с постели, приступы дурноты подступали в самый неподходящий момент, сопровождаемые сонливостью и упадком сил. Иногда — очень редко — Рамиро проявлял ко мне некоторое участие: садился рядом, клал мне на лоб руку и говорил нежные слова, — однако чаще просто не обращал на меня внимания. Он жил своей жизнью, и я чувствовала растущее между нами отчуждение.