Валентин, работавший в гуманитарном институте, уже раньше был «подписантом», и он же обратил в «подписанты» Камилла, который был сотрудником естественнонаучного института, где диссидентские настроения распространились позже. Валентина по поводу его подписи под письмом в защиту далеко не худших граждан страны тогда вызывали в дирекцию и отечески журили, как впервые засветившегося. Теперь же он усугубил свое положение, и лично ответственный за него чекист задумчиво листал при свете настольной лампы его досье.
Среди лиц, подписывавших письма в защиту репрессированных органами людей было много представителей московской, и не только московской, интеллигенции. Органы госбезопасности не спешили подвергать наказанию каждого, ставившего свою подпись под такими письмами. Тем более, что после соответствующего собеседования в подобающей обстановке многие интеллигенты снимали свои подписи и зарекались впредь «поддаваться провокациям, организуемым агентами империализма», а то еще и брали на себя обязательство сообщать органам о тех, кто подбивает их на антисоветские акции.
С представителями семейства Афуз-заде органы не собирались проводить никаких душеспасительных бесед – бесполезно это было. Неусыпный контроль, изучение поступающих агентурных доносов - вот чем ограничивались органы в отношении этой семьи. И факт участия молодого члена этой семьи в компаниях по защите арестованных антисоветчиков фиксировался, но чего еще можно было от этого субъекта ожидать! Пусть его! - главное наблюдать за его местом в движении поднимающих голову крымских татар. Однако поведение Камилла в связи с событиями в Чехословакии переполнило чашу терпения достойнейших мужей, не досыпающих ночами на страже мира и спокойствия всего прогрессивного человечества. В ожидании лучших времен, когда проблемы можно будет решать ночными маршрутами «черных воронов» решено было выбросить этот чуждый элемент из стен Академии.
В кабинете директора Института за отдельно стоящим круглым столом сидели сам директор, парторг, завкадрами, начальник первого отдела и товарищ из райкома партии.
- Афуз-заде мне в институте нужен, - твердо заявил старый академик, выслушав деликатно сформулированные требования товарища из райкома.
- Так, значит, вы…, - начал было с металлом в голосе в последние недели ощутивший прилив новых сил полковник Вася, начальник 1-го отдела, прежде смиренно останавливающийся в коридорах института, когда мимо проходил не замечавший его директор. Но парторг толкнул полковника под столом ногой и выразительно посмотрел на него, и тот, пригладив лысину, сник, хотя в душе клокотало.
- Этот сотрудник мне нужен, - продолжил академик, заметивший, конечно, проскочивший между полковником и освобожденным партийным секретарем импульс. – Если вы предоставите мне прокурорский ордер на арест моего сотрудника, тогда рассмотрим вопрос о его увольнения.
«Ну, ты смел! - зло подумал полковник. - Распустили вас, захребетников! Ну, погодите! Чехословакию мы вам здесь устроить не позволим!»
«Молодец, старичок! – улыбался про себя партсекретарь. - Но обойдут тебя! Мягко обойдут, учитывая твой преклонный возраст и заслуги»
«Хватит, набоялись! Возврата к прежнему не будет!» - думал директор. Он недавно прочитал замечательную статью Сахарова, которого он помнил еще подающим блестящие надежды юношей, и получил невыразимое удовольствие.
А начальник отдела кадров, которому в последнее время в снах являлись менделисты-морганисты, молчал и думал, что коли прикажут, то подпишет, конечно, любую бумагу. Но рыть носом землю и проявлять инициативу он теперича не намерен. И вообще, надо бы съездить в Лавру, покаяться, а то призраки зачастили.
В тот день к большому недовольству товарища из райкома КПСС стороны к соглашению не пришли. Дело было весной 69 года.
Один из сотрудников института, отец которого был старым другом директора-академика, поведал Камиллу о том, что под него копают, и посоветовал соблюдать хоть какую-то осторожность. Камилл догадался, что предупреждение исходит от самого директора, и понял, что тучи над ним сгущаются. Однако никаких экстраординарных проступков за собой он не числил, как не числил и каких-либо героических выступлений против режима. После того, как один из его хороших знакомых вышел Двадцать пятого августа на Лобное место перед Спасской башней с протестом против осквернения улиц Праги гусеницами советских танков, он ощущал некоторую свою неполноценность, ибо его на эту демонстрацию не позвали. О каком доблестном его действии против поганой власти могла идти речь? И если уж на Лубянке вроде бы предали забвению его деятельность в Узбекистане, то что можно было инкриминировать ему нынче? Властям, безусловно, было ведомо, что на его квартире регулярно останавливались его земляки, приезжавшие из Средней Азии - но это не криминал. Он читал самиздатовские материалы, давал их читать надежным знакомым, в том числе из своего института - но тут прокола не должно было быть. Он подписал, осознанно проявив «мелкобуржуазный гуманизм», письмо в защиту Александра Гинзбурга? Так это был осмысленный акт, за который он готов был держать ответ, если бы его вызвали по этому поводу в дирекцию. Камилл чувствовал, что дело тут не в его «подписантстве» - он всегда интуичил в отношении происков органов. Так в чем же дело?