Выбрать главу

Несколько неожиданным можно считать конец Бехрама это таинственное исчезновение, объяснить которое поэт не захотел. Эпизод напоминает исчезновение Кей-Кавуса в «Шах-намэ». Сасанидские хроники, повидимому, такого предания не содержали. Можно предположить, что Низами были известны какие-то версии предания о гибели Бехрама, письменными источниками не зафиксированные или до нас не дошедшие.

Приближавшаяся старость не ослабила поэтической силы Низами. Не ослабила она и его оценки феодальной действительности. Более того, в этой поэме его оценка стала еще более суровой. Он беспощадно изобличает продажность, коварность и алчность окружавших шаха вельмож, показывает их бессилие и трусость в моменты, когда внешний враг угрожает стране. Выход из такого кризиса Бехраму указывают не придворные мудрецы, не его советники, а человек из народа, простой, прямодушный скотовод.

Так называемые «зерцала» - дидактические трактаты, поучавшие искусству править страной, - были известны Ближнему Востоку еще задолго до ислама. Широкое распространение имели они и в мусульманском мире. Низами знал многие из них и. широко ими пользовался. Но заслуга его в том, что он не удовольствовался одними советами и рецептами, - он облек все свои поучения в подлинно художественную форму, через художественные образы искал глубокого воздействия на своего читателя. Можно с полным правом утверждать, что «Семь красавиц» во всех отношениях наиболее зрелое и совершенное из произведений Низами, если только не считать последнюю его поэму, занимающую, как мы сейчас увидим, совсем особое место.

ПРЕДСМЕРТНАЯ ПЕСНЯ. «ИСКЕНДЕР-НАМЭ»

В своей последней поэме Низами обращается к себе:

Застенай, о старый, ветхий годами соловей,

Ибо красные щеки розы стали желтыми.

Вдвое согнулся прямой изукрашенный кипарис[83]].

Садовник из тенистого угла поднялся[84]].

Когда пятьдесят лет минуло,

Изменилось состояние спешившего.

Голова от тяжкого бремени склонялась к камню[85]].

Верховое животное измаялось от узкого пути.

Устала моя рука требовать вино.

Отяжелела, нога, трудно вставать.

Тело мое приняло лазурную окраску[86]].

Роза моя красноту отбросила, желтизну приобрела,

Мой бегущий конь устал в пути,

Голова моя мечтает об изголовьи.

Ветроногий, пригодный для ристалища конь

Под сотней ударов не сдвигается с места.

У веселья потерян ключ к винному погребу,

Признаки раскаяния появились.

Поднялось с гор облако, сыплющее камфору[87]],

Природа земли стала вкушающей камфору[88]].

То сердце склоняется к уходу,

То голова восхваляет сон.

Попреки девушек не доходят до уха,

Фляга опустела, кравчий умолк.

Голова от шутки отвернулась, ухо от музыки,

Приблизился миг прощания для откочевки.

Забрезжили сумерки, говорит поэт, и пора подумать о том, как достойно завершить дело жизни, как сохранить потомству свое имя. Здесь введено изумительное по трогательности место, в котором Низами говорит о своей вечной жизней:

Вспомни, о юная горная куропатка,

Когда придешь ты к моему праху,

Увидишь ты траву, поднявшуюся из моего праха,

Изголовье надгробия увидишь рассыпавшимся,

подножие провалившимся.

Весь постланный мне прах унес ветер,

Никто из современников уже меня не поминает.

Положишь ты на камень над моим прахом руку,

Вспомнишь о моей чистой сути,

Прольешь ты на меня слезу издали,

Пролью я на тебя свет с неба.

Молитва твоя, к чему бы она ни поспешила,

Скажу: аминь, дабы она была доходчива.

Привет мне пошлешь - и я пошлю привет,

Пойдешь - и я спущусь с купола.

Считай меня живым, как и себя.

Я приду душой, если ты придешь телом.

Мы видели, что уже в предшествовавшей поэме Низами жаловался на болезни. Теперь, видимо, состояние его здоровья ухудшилось, он чувствовал постоянную усталость и потому все более искал уединения и отчуждался от окружающих:

Наскучил я дням :

И покой свой унес в угол уединения.

Дверь дома, словно высокий небосвод,

Запер я для мира на замок, для людей на запор.

Не знаю я, как протекает вращение судьбы,

Что доброго, что злого происходит в мире.

Я - мертвый, но мужественно идущий,

Не принадлежу к каравану, но все же

иду с караваном.

С сотней мук сердца я совершаю единый вздох,

Чтобы не уснуть, звоню в колокольчик[89]].

Повидимому, многих из близких поэту людей к этому времени уже не было в живых:

Выпью я вина в память о друзьях, скончавшихся в чужбине,

Из которых ни одного я более не вижу на месте.

Возможно, что и с сыном у старика были какие-то размолвки, ибо он жалуется на одиночество:

От любви людей я отвратил лицо,

Своей родней себя же самого нашел.

Если влюбленным я и покажусь очень злым,

Все же лучше мне стать моим собственным возлюбленным.

Материальное положение поэта ухудшилось. Получил ли он обещанный дар из Мераги - неизвестно, но о достатке говорить уже не приходятся:

Если нет у меня жаркого из седла онагра,

То и мучений от могилы утробы нет[90]].

И если нет передо мной прекрасного палудэ[91]],

То пищей своей я делаю выжимки своего мозга.

И если высохло мое масло в кувшине,

Я от отсутствия масла мучительно расстаюсь с жизнью,

словно светоч.

Так как тело мое пусто от «барабанных»[92]] лепешек,

То я, словно барабан, не разрываюсь от затрещин.

В довершение ко всем невзгодам Ганджу постигло страшное землетрясение:

От этого землетрясения, что разорвало небо,

Города исчезли в земле.

Такая дрожь напала на горы и долы,

Что пыль поднялась выше ворота небосвода.

Земля стала беспокойной, как небо,

Кувыркающейся от игры времени.

Раздался один звук дуновения последней трубы,

Так что рыба отделилась от горба коровы[93]].

У небосвода рассыпались сцепления,

У земли сломались сочленения.

Столько сокровищ в тот день пошло на ветер,

Что Ганджа в ночь на субботу исчезла из памяти.

От стольких жен и мужей, юных и старых,

Не осталось ничего, кроме надгробного плача.

Легкомысленная жизнерадостность никогда не была свойственна Низами. Он сам говорит, что его уже в юности считали серьезным не по возрасту. Но не характерен для него и пессимизм.

Однако беды, омрачавшие последние годы поэта, приводят его к восклицанию:

Блаженна та молния, что жару отдала душу,

В один миг родилась и в один миг умерла,

Не застывшая свеча, которая, загоревшись,

Несколько ночей терзалась в предсмертной муке, а затем умерла.

Но несмотря на все эти беды, на одиночество и нищету, именно в эти годы Низами осуществляет самый грандиозный из своих замыслов - огромную двухтомную поэму об Александре Македонском.

Установить точную дату завершения этой поэмы трудно. Поэт сам ее не указал, и определять ее приходится только на основании догадок. Так как в предисловии к поэме говорится о «Семи красавицах» как о произведении, уже законченном, то ясно, что работа над последней поэмой началась после июля 1196 года. В некоторых рукописях есть указание на 597 (1200/1201) год. Приписка эта, сделанная очень плохими стихами, Низами принадлежать не может, но она частично близка к истине.

Поэма носит название «Искендер-намэ» («Книга Александра»), но каждый том ее имеет еще особое название. В эти названия переписчики внесли большую путаницу, но можно уверенно полагать, что сам поэт первую книгу назвал «Шараф-намэ» («Книга славы»), а вторую - «Икбаль-намэ» («Книга счастья»).

вернуться

83

[83] Сгорбился стан.

вернуться

84

[84] Душа приготовилась покинуть тело 

вернуться

85

[85] Могильному камню.

вернуться

86

86] Кожа посинела, но синий цвет у мусульман - траур. 

вернуться

87

[[87] Седина; строки навеяны одним из лирических отрывков «Шах-намэ

вернуться

88

[88] Камфора служит на Востоке средством для успокоения чрезмерной страстности.

вернуться

89

[89] Как ночной сторож подает сигнал колокольчиком, так я своими стихами подаю знак о том, что смертный сон меня еще не охватил.

вернуться

90

[90] Опять известная нам игра слов: онагр (гур) - могила (гур). 

вернуться

91

[91] Своего рода желе.

вернуться

92

[92] Особый вид больших хлебных лепешек.

вернуться

93

[93] По народным представлениям Востока Земля покоится на рогах коровы, которая, в свою очередь, стоит на гигантской рыбе. Поэт хочет сказать, что самое устройство мира распалось, разладилось.