Кораллов хлопнул в ладоши и скомандовал:
— Сходитесь!
Пахарев поднял пистолет и подумал:
«Я могу умереть. За что, спрашивается? Фу ты, какая бывает в жизни нелепица».
Точно сговорившись, оба они остановились. Бестужев даже не поднял пистолета…
— Палите, сукины дети! — закричал Федор гневно.
Эта комедия его злила больше всех. Он наперед знал, какая будет ему нахлобучка в партячейке.
— Пусть у кого-нибудь треснет котелок, раз уж вам так хочется.
Пахарев решил: пусть лучше Бестужев застрелит его. Побороть отвращение к смертоубийству он не мог. Но Бестужев так и не поднял пистолета.
«Если тебе скучно заниматься этим вздором, то мне и подавно, — решил Пахарев. — Я — «мужик», — и тоже опустил пистолет.
Промелькнуло в голове: «Прямо-таки сюжет для анекдота».
Федор подошел к Бестужеву.
— Шалишь, парень. Этот номер не пройдет. Цельтесь в лоб.
— Да вам-то что за дело?
— Я секундант. Я поставлен блюсти правила игры.
— Кому вы говорите? Я историю дуэли знаю по первоисточникам.
— А коли знаете, то палите. Ну, как ты там? — прикрикнул он на Пахарева. — Стреляй же, сукин сын!
— Пусть он стреляет первым.
— Ну уж так нельзя, батенька. Кораллов, подталкивай того, а я буду этого. Сходитесь ближе, стреляйтесь насмерть или я вам накостыляю.
— Бестужев, я прошу вас выполнять требования дуэли, — сказал Кораллов. — Дело дошло до неприличия.
— Приличия — понятия условные, — сказал Бестужев.
— Ага! Дошло наконец. Но нет, я вас не выпущу, пока один не будет убит наповал. Назвались рыцарями, то и действуйте по-рыцарски…
— К чему это фиглярство, Федор Петрович…
— Ах, значит, я фигляр. Это — оскорбление, Бестужев, становитесь у барьера. Вы будете стреляться сперва со мной…
Он вырвал пистолет у Пахарева и приказал:
— Ну, сходитесь… Стреляю…
Федор подошел к самому барьеру, долго и пристально целился в Бестужева, который стоял грудью вперед в нескольких шагах от него и вместе с громким выстрелом тут же упал на траву. Он падал потому, что считал рану смертельной, вся грудь у него была в крови. Свидетели бросились к Бестужеву и стали искать на груди рану.
Бестужев глядел предсмертными глазами на Федора.
— Я готов, — сказал Вехин. — Теперь твоя очередь стрелять.
— Не буду! — сказал Бестужев. — Надо бы врача.
— Нет, стреляй! — настаивал Вехин. — Это против правил. Ты еще в силах держать пистолет. Стреляй же!
— Это ужасно, — сказал Пахарев. — Бестужев, стреляй! Ты на это имеешь право!
Вехин захохотал, подошел к Бестужеву:
— Ну, валяй, прямо в грудь! Ну? Эх ты, феодал! Тюфяк! Неужели ты думаешь, что я, старый солдат, допущу у себя на глазах бессмысленное смертоубийство? Погляди, пистолеты-то чем заряжены. Это — брусника.
Он снял с рубашки раздавленную ягоду брусники и подал Бестужеву. Все оживились и принялись разглядывать рубашку Бестужева.
— Как все это стыдно и глупо, — сказал Бестужев. — Узнают наши девицы — куда прятать глаза?
— Зато довольна будет твоя Катиш, — ответил Федор. — Пошли пить пиво. Подавай же друг другу руки, и дело с концом.
Пахарев, сгорая от стыда, подал Бестужеву руку, тот с виноватым видом пожал ее:
— И знал, что смешно, а что делать? Когда предрассудок принимают за истину, он не стесняет.
— Ну, довольно философии, — сказал Федор, — пивца ковырнем?
— За милую душу, — ответил Пахарев. — Все же мы проиграли Бестужеву, нам и платить.
— Вот это верно, — согласились все.
— А о дуэли — молчок, — предложил Кораллов. — Везде уши и языки. Не оберешься сраму.
— Мы на околице признавали дуэль только на кулаках, — говорил дорогой Пахарев. — По сопаткам, стенка на стенку, загнуть салазки.
Всей гурьбой двинулись на Сенную площадь в дешевый ночной трактир.
В полночь на возвышение у стены вышли гармонист и певица, дородная девка в огненном парике. На ней не было никакой другой одежды, кроме пояса с бахромою и золоченого нагрудника. Гармонист раздул меха, а она затянула модную песню:
ПРОЛЕТСТУД
Вновь назначенный вместо профессора Зильберова ректором института, Давид Григорьевич Лурьев был фактически сам студентом, потому что, руководя вузом, он одновременно и учился в нем. Это был парадокс эпохи, вполне объяснимый и никого тогда не удивлявший. Давиду Григорьевичу было немногим более двадцати лет, и он выглядел юнцом. Он был застенчив, опускал глаза. Но всем казалось удивительным, держался робко и, когда разговаривал со студентками, что при этом тихом и скромном парне, именно при нем, и началась коренная и беспощадная ломка и перестройка всех звеньев вуза. Часть профессоров, явно антисоветски настроенная, была уволена. Появились новые лекторы и новые дисциплины: история партии, история социализма, история общественных наук, исторический и диалектический материализм. Оргнизовалась партячейка. При наборе студентов на первый курс предпочтение отдавали рабфаковцам — парням и девушкам непосредственно с фабрик, заводов, из деревень. Приказом было введено обязательное посещение лекций. Это уж было совершенно неслыханно. Нефедыч скинул замусоленную ливрею, студентов стал называть «товарищами», больше не расхаживал по аудиториям, не делал замечаний; он стоял в швейцарской и снимал с каждого верхнюю одежду. Иван Иванович не сидел в пальто, снял с шеи грязный шарф и надел темный галстук, пахнущий нафталином. Помещения стали отапливаться, подметаться, проветриваться. Сгинула толчея в коридорах, прекратился галдеж. Везде: в кабинетах, в аудиториях, в канцелярии, в библиотеке — воцарилась сдержанная деловая атмосфера.