— Полноте, Федор Петрович, — прервала его Маша. — Универсальный нигилизм и жажда разрушения — вот что выходит на поверку из этих космистов, пролеткультовцев. Вот их кредо:
Тут поднялся тот бестолковый галдеж, когда все говорят, но никто никого не слушает.
Только и слышалось:
— Новая поэзия пробьет себе дорогу. Старая рухлядь — на слом…
— Да здравствует Демьян.
— Маяковский…
— Блок, Есенин, Пастернак.
— Пролетпоэты… Васька Казин.
— Пустозвоны ваши пролетпоэты. Митрофанушки!
— Недоучки! Железобетонные соловьи. К черту прейскуранты машин…
— Смертяшкины! Декаденты! Дворянские выродки!
Тут была декларация случайных вкусов и симпатий, и едва ли кто отчетливо представлял сам себе свою литературную платформу, но настроения были четкие: одни совсем отрицали новую поэзию, другие признавали только хороших поэтов в новой поэзии, третьи отрицали и старую поэзию, а хорошей новой поэзией считали пролетарскую.
— Прекратите, друзья, базар, — сказал Иванов. — Надо же уважать чужое мнение. Никто из вас не выдержал этого экзамена, и я всем ставлю по двойке за поведение. У меня сегодня разодрались два мальчика на перемене. Одному восемь, другому десять лет. Старший отколотил малыша, а малыш пригрозил: погоди, вот через три года я стану старше тебя и тогда дам тебе взбучку. Я полагаю, что вам, друзья, следует об этом подумать. Уважаемый бакунист, послушав стихотворение, спрашивает: а что оно доказывает? А что доказывает прекрасная женщина, величавая гора, степной скакун? И отверг поэзию. Но ведь давно известно, что в прекрасной женщине не нуждается евнух и поэзию отвергает тот, кого она сама отвергла. Помните Смердякова: «Стих-с, это существенный вздор-с. Рассудите сами, кто же на свете в рифму говорит». Ему, идиоту, надо было втолковать, что литература есть естественная школа народа, без нее — дикость и духовная смерть. А теперь — хватит. По домам. Выметайтесь, мне завтра на работу.
Стали шумно прощаться и выходить. Пахарев думал выйти на улицу вслед за Снежинкой и ждал ее за дверью на площадке лестницы. Она долго прощалась с Ивановым, и он услышал кусочек их диалога:
— Ты и не заметила, как этот паренек пожирал тебя глазами.
— Это который? Тот, что из пролетстуда?
— Ну да!
— Елкин?
— Нет.
— Смирнов?
— Да нет.
И даже не захотела узнать его фамилию.
Пахарев стремительно сошел с лестницы на улицу. Он был оскорблен, но благоговел перед нею. Ему казалось, что она имеет право на пренебрежение.
«Тонкая душа не могла помириться с таким неуклюжим и вообще прозаическим субъектом», — решил он.
Через несколько дней он проникся другим убеждением.
— Любовь — баловство. Любовь — слепа. Я презираю себя за временное малодушие… Только в «Евгении Онегине» Татьяна влюбилась с первого взгляда. Так ведь то была дворянка!
Он презирал себя и считал, что навсегда разделался с любовью.
ЯНВАРСКАЯ СТУЖА
Вдовий дом отлично отапливался, но в этом 1924 году в январе наступила небывалая стужа и заковала решительно все: на кухне и в коридорах обледенели углы, а на порогах наросли ледяные шишки.
Поеживаясь на ходу и дуя в руки, Пахарев пошел за кипятком. Студенты о чем-то тревожно переговаривались у «титана», и один из них сказал:
— Я сам, братун, ничего такого не знаю. Но ведь упорно говорят.
— А кто?
— Все. Даже тетя Феня и та…
— Да что болтают-то? — ввязался горячо Пахарев.
— Это так меня потрясло, честное слово… Я… я не знаю даже, как вымолвить. Будто умер Ленин…
— Знаешь что, сиволапый…
Пахарев поставил чайник на окно и сцапал студента за шиворот.
— Ветру много у тебя в голове? А за подобный треп… Знаешь, что будет?
— Ты, Пахарев, эти штучки оставь, — вступился Девушкин. — Везде видишь козни врагов, у Елкина, видать, выучился.
— Ужас! Просто ужас! — сказал подошедший студент. — Получено известие о смерти Владимира Ильича. У меня дядя работает на почте…
— Ага! Вот почему Вехина срочно вызвали в Сормово… Он ведь там на партийном учете.
Вехин и в самом деле не ночевал в общежитии эту ночь. Сердце Сеньки заныло, он кинулся в пролетстуд. Елкина там не оказалось. На столе лежал без призора его брезентовый портфель, до отказа набитый бумагами. Сенька долго ждал. Потерял уже терпение и только собирался уйти, как Елкин явился. Его лицо, всегда энергичное и воодушевленное, на этот раз точно окаменело. Он с ходу в изнеможении опустился на стул и сказал: