Но свист громче, где-то в ответ тоже раздается свист, свисты сливаются, становятся тревожными, оглушительными. Студенты ускоряют шаги, разгружаются совсем и скрываются за дверью дома. В темном коридоре шепчутся:
— Все ли тут?
— Кажись, все.
— Ну и слава богу.
Милиционеры стучат в дверь. Дудки! Им никто не открывает. Придут завтра, составят протокол, будут искать коменданта или старшего в общежитии, чтобы подписать, никого не найду? Тем дело и кончится.
Студенты поднимаются к себе на второй этаж, в общий коридор. Девушки встречают их печальными возгласами:
— Без добычи? Ах, какая беда! А ведь Мирра-то совсем замерзает.
— Знаете что, ребята, — говорит Вехин. — Пойдемте на кладбище. Это вернее всего. Там еще есть такие кресты дубовые, которые никому не по силам выкорчевать. А мы-то уж как-нибудь справимся.
— Айда, айда, сыпь ребята, — раздаются голоса. — В гости к мертвецам…
Отправляются всей гурьбой за город на староверское бугровское кладбище с памятниками и дубовыми крестами под кровельками и с голубцами — бревенчатыми строениями в виде небольших домиков, закрывающих могильные холмики.
Нижегородский миллионер Бугров купил у города землю, заложил для земляков-единоверцев богатое кладбище. Но голубцы все давно сожжены, а также и вся ограда и деревья, торчат кое-где дубовые кресты — крепкие, тяжелые, глубоко врытые в землю. Не наклонить их, не выдрать, не унести. Это кресты самых именитых купцов города, на крестах медные образки, жестяные таблички, на которых начертаны самодельные эпитафии, полные глубокой грусти, житейской наивности и суеверных надежд.
— Ты стой здесь, Сенька, на страже и не подпускай сторожа, — говорит Федор. — А мы будем орудовать. Принимайся, ребята. Если мертвецы схватят за ноги, не тушуйся… Дальше могилы не утащат.
Студенты раскрывают дверцы чугунных оградок и начинают раскачивать дубовые кресты.
В темноте слышны учащенное дыхание людей, треск погнутого столба, звон железа о железо. Перепуганный насмерть сторож-старик, задержанный Сенькой, плачет, крестится и шепчет:
— Господи, помилуй! Ребятушки, берите лучше вон те, что поплоше. Тамо-тко закопаны люди убогие, серые, простые, а ведь тута сам Башкиров с супругой, Заплатин с супругой, губернатор Гирс к ним в гости хаживал…
— Это хозяин нашего дома, братцы. Наваливайся всей утробой, ребята… Эй, дубинушка, ухнем… Эй, зеленая, сама пойдет, пойдет… пойдет…
Крест валится с треском на железную ограду, его перекидывают на снег, и уже около него суетятся, прилаживаются, скольким сподручнее его унести.
— Осиротила всех война, и революция ожесточила, — шепчет старик, шепчет для себя. — Всех вконец обессердечила. Чумной стал народ… Весь с ума тронутый. Я согласный, что без дров нельзя. Но ведь и бог есть. Он с небеси все видит. Без него, коли хочешь знать, не жизнь, а потемки…
— Отойди, отец, — говорит ему Сенька. — Ну что ты за пустяки говоришь! А еще из трудящихся. Как тебе не совестно… Ты-то прикинь умом, люди замерзают. А тут памятники презренного капитализма без надобности торчат, как кукиши или гнилые зубы старух. Ты об этих вопросах понятия не имеешь. Чудак ты, если точнее выразиться — предрассудок темной массы. Не хнычь. Сердце мое тревожишь зря. У меня тоже родители такие — по старине убиваются, однако я-то превозмогаю. Не расстраивай ты нас. Мы, студенты, тоже люди. Наши родные тоже под крестами лежат, не мочи глаза, не хнычь, говорю.
— Как мне не хныкать, паря. Я своему сердцу отвагу даю. Эх, сосунок ты мой бриллиантовый, ведь это не жизнь, это — мясорубка…
— Контра! — вскрикнул Сенька. — Пришибу, только мокренько будет.
— Милый, голубенок мой сизокрылый. Ты меня на политике не лови. Я несознательный, шибко несознательный. Я газет не читаю, сам бог меня хранит.
— Вы все одним миром мазаны. Старообрядцы, тихоновцы, евангелисты, мусульмане… Да секты еще… Их в нашей губернии до лешей матери.
— Вы уж, миленькие, того… оградки-то не ломайте. Немалые деньги плачены.
— Крепко все строили буржуи, — говорит Сенька. — И дома, и церкви, и лабазы, и, на тот свет уходя, все о качестве думали… Умели работать.
— В одном разрезе соответствует, — отвечает старик. — Вот он, Заплатин, за десять лет до смерти из мореного дуба гроб себе смастерил. О душе заботились, бывало, не то, что нынче, только плоть ублажают. И крест этот, его топором не урубишь. Перед смертью он и спал в гробу. По старой вере подвизался. Не возгордился умом и сердцем, как нынче: бога нет, богатые — все плохи. Нет. Он всеблагого чтил, свято отческое предание соблюдал. О неизреченных небесных радостях рыдал. И их, без сомнения, получил от всевидящего бога. Днесь радуется о нем великою радостью святая церковь, и небесная и земная. Праведный был человек. Да как же, мил человек, вдруг тот мореный дубовый крест его — на дрова? Разве это мыслимо… Святотатство! — кричит старик надрывно. — Великий грех все это рушить!