Выбрать главу

- Захара, а ты ж говорил, что тот Петя ни слова не знал по-нашему.

Перебил хозяина Игнат Секач, по-деревенски - Балалэй*. До службы в царской армии, куда его взяли в войну, Игнат работал грузчиком в "санкт-петербургской типографии Маркуса", которого упорно считал "самым старшим над всеми большевиками". Но смешное, что про него, Балалэя, говорили, было не там, а дома и не так давно. Поехал он в местечко за священником, тот должен был вот-вот вернуться откуда-то, и пришлось подождать. Сидел Игнат на кухне. Ни двух взрослых поповен, ни служанки почему-то не было дома. Матушка, просто одетая женщина, сама мыла в комнате пол. Игнат не знал попадьи, и ему захотелось поговорить с этой женщиной, как со своим человеком. Подошел к двери, открытой в комнату, и начал:

______________

* Балалэй - телепень.

- Вот уже, служаночка, наш поп и обдирало! Ох, падла, и обдирало!..

Было и другое, не домашнее. После гражданской войны Игнат вернулся в Нижние Байдуны, а тут его вскоре - в польское войско.

- Поставил меня у помпы, воду в корыто качать. Я качаю, а он стоит и все "старчи!", да "старчи!". Я думал, что это он хвалит меня, что я уже буду у них каким-то старшим, а он, падла, подскочил - да по морде. Тот капрал. А хлопцы потом смеются, которые наши, что "старчи" - это по-ихнему "хватит".

И такое еще, что он мог бы, если бы не любовь к смешному, и не рассказывать про себя самого.

- Глаза, говорю, болят, ничего хорошего не вижу. Это я к доктору к ихнему пошел. А он мне, лекаж тот, стакан касторки налил. Рицина по-ихнему. Всю, падла, выпить заставил. Вот где было потом!..

Секач для нас с Володькой был тоже старый, как и все другие мужчины, а для дядьки Захары - на целый солдатский век моложе. Хоть Игнат и говорил ему "ты".

Любил Секач подсечь. И "один глаз на двоих" - это тоже он придумал.

Однако теперь остановить, смутить рассказчика было не так-то просто.

- Балалэй ты! - уставился тот одним глазом в недоверка. - Во-первых, не Петя, а Пити, а во-вторых, перекувырку твою, мы когда выпили, он начал по-русски, а я по-французски... (Заминка более продолжительная.) Прекрасный был человек, царствие небесное! Вот я ему и говорю...

У старшего унтера Качко знакомых в высшем свете было вообще немало. И на военной службе, и потом, когда он, где-то там покалечив глаз, работал в Одессе трактирным половым.

- Дай бог память, кажется, в одна тысяча девятьсот девятом. Проезжал генерал-губернатор Таврического края... (заминка) некто Крестовоздвиженский Петр Филимонович. На Дерибасовской, - перекувырку твою!.. И я стою на крыльце своего трактира "Белая акация". А он придержал своих рысаков, да и кричит, зовет из толпы народа: "Захар Иванович! Качко! Дружище!.."

- Узнал! - восторженно перебивает кто-то из мужчин.

- Вот же, перекувырку твою! Наш бывший генерал. По Никольск-Уссурийску. Потом - в Танку... (Заминка.) Пракрасный человек!..

На этот раз почему-то обошлось без "царствия небесного", будто знакомый где-то жив-здоров.

- И еще один Петя, - немного тише, чем обычно, сказал таки, не вытерпел Игнат.

Но на этот раз, видать, хозяин не услыхал.

Кроме такого уссурийско-таврического знакомства были еще и намеки.

Однажды дядька Захара вернулся из местечка под мухой, только не ночью и не зимой, и я тогда видел и слышал через забор незаметно, как он встретился с Канисом у будки. Тот был привязан, вышел навстречу, сел на хвост, глядя в лицо хозяину со всею преданностью.

- Канис! Дружище! Здравствуй, перекувырку твою! Как говорил покойный Николай Александрович Романов-Второй: "Ничего не вижу, тока кровь, кровь, кровь!.."

В такт с этим повтором человек покачивался назад-вперед-назад, а собака тоже в такт мела, мотала по песку хвостом. Тогда человек начинал петь свою любимую, одну на всю жизнь:

- И горит лучина, из-да-ва-я тр-реск, и вокруг тре-вож-ный!..

Дальше, к "разливанию блеска", не шло. Снова повторялось трагическое "кровь, кровь" покойного Романова-Второго. Словно про какого-нибудь ефрейтора или унтера из Танку: "Иванов-второй" или рядового "Сидоров-третий"...

Так и подобно бывало часто. Когда же в рассказах, мягко говоря, перебарщивал кто-нибудь другой, дядьке Захаре это не нравилось. Даже и другу своему Ивану Бохану-Калоше*, по-уличному Летчику, он не давал подыматься слишком высоко.

______________

* Бохан - коврига, калоша - штанина.

Бохан Калоша служил когда-то в "петергофской воздухоплавательной роте". Подогретый рассказами Качки, и он начинал своим мягким, также "городским", "культурным" голосом что-нибудь, например, такое (беру не с начала):

- Итак, значит, подымаю взвод по тревоге, а сам сажусь на дирижабль. Даю команду...

Тут речь обрывалась:

- Ефрейторишка, перекувырку твою! Какой взвод? Какую команду? Кто т-тебе даст ди-ри-жабль?!

Воздухоплаватель не обладал такой непоколебимостью, как железнодорожный старший унтер, и защищался мягко:

- Ты же ведь там со мною не был. Что ты орешь на меня? Удивительный человек!..

ПОЧЕМУ Ж ОН НЕ СОКОЛ?

"Овес сей в грязь..." А картошку сажают, когда уже совсем тепло, когда цветут сады, щебечут ласточки.

Все между тем управились в поле, а дядька Бохан-Калоша только что начинает.

У его тощей вихлястой кобылки тоже была кличка, немного длинноватая: "Не на того наскочила". Так о ней говорили на пастьбе, в табуне, на улице, когда лошади возвращались вечером с выгона и когда она была в упряжке, лишь бы не слыхал хозяин. Потому что, по сути, кличка эта принадлежала не ей, а самому Летчику, еще одна. Это она, буланка, однажды подмяла его под себя, заноровившись в оглоблях, когда порвались сначала супонь, а потом и хомут. Вокруг - хохот, так как это случилось на улице, а Летчик выбрался из-под буланки и победно закричал:

- А, стерва, не на того наскочила!..

Сегодня супонь и хомут держатся, телега также кое-как скрипит, на телеге - навоз, а рядом с телегой идет своей легкой, все еще военной походкой бывший воздухоплаватель.

Навстречу едет Алисей Тивунчик со странным и до сих пор непонятным мне бабьим прозвищем Ривка. Этот дядька, помоложе Летчика, тоже заслуживает особого разговора, но это - потом. А тут он пока что и слова не промолвит. Тивунчик уже полностью управился с весенней работой, едет откуда-то налегке и с веселым презрением к лентяю подымает, сидя на возу, правую руку над головой, крутит уставленным в небо указательным пальцем и важно, сосредоточенно гудит:

- У-у-у!

Летчик знает этот жест, видит его от Тивунчика не впервые, но по деликатности своей натуры не может стерпеть, злится:

- Ривка ты! Больше я тебе ничего!..

Так и разъезжаются.

Не хозяин был дядька Бохан-Калоша. Не туда у него тяга была. Даром что фамилия, как у шляхтича, двойная - двор ихний был небольшой, из хаты в гуменце шагов менее полсотни, а он, говорили, придя когда-то солдатом на побывку, выходил с отцом раненько молотить и подпоясывал в хате саблю. В гумне распоясывал ее, ставил в угол, потом уже брал цеп. Завтракать шли снова подпоясывался. Где сабля, а где "дирижабля" были у него там, в солдатах, не очень-то кто из нижнебайдунцев разбирался. Хватало того, что это было потешно. После военной службы Иван Степанович жил до революции в губернском Минске, а что он там, бравый ефрейтор без сабли, делал - об этом не очень любил рассказывать, весь свой жизненный расцвет связывая только с Петергофом.

Прежде чем забежать в рассказе про дядьку Ивана далеко вперед, я должен с конца двадцатых годов вернуться назад, в самое начало столетия.

Моя старшая сестра Ульяна, теперь уже совсем бабуся, была тогда девчуркой, а там, где в нашем огороде растет у забора большой май (так у нас называются клены), ютилась в то время курная хатка. В хатке жил дед Корешок, которого так прозвали за поговорку "Едри твои корешки". Сказочный "москаль", николаевский солдат, который, вполне возможно, был не только на Шипке, но и в Севастополе или даже "покорял" перед тем Кавказ. Потому что помирал он, сестра мне рассказывала, в девятьсот седьмом году, когда ему было "без году девяносто". У деда было "три медале" и какой-то белый колпак на голове, а на ногах калигвы - обутки с острыми носками. И он просил так его похоронить: в колпаке, в калигвах и "медале" нацепив. Сестру мою, свою любимицу, попросил досмотреть, чтоб все, "едри его корешки, было в полной форме". На Ульяне тогда, как говорил мне крестный, "вода не держалась", непоседа была и хохотуха. "Ты ж, деду, - сказала она, - всех на том свете перепугаешь. Этим своим колпаком да калигвами". Однако сделали все, как он просил. Медали так и пошли с Корешком в землю. Может, когда и выплывут наверх, как тот дукат времен короля Зигмунта-Августа, который наш отец выпахал у самой деревни через четыре столетия.