– Как государь? Так Дормидонт уже помер?
– Бирючи о том на площадях не возглашали, а народ упрямо твердит!
– А казну он передал Василию?
– Должно быть…
– И что же за служба, ради требования которой царевич не побрезговал лишний раз замарать свои сафьяновые сапожки?
– Парнишку какого-то сыскать: лицом-де он чист, волосом черняв, нос вздернут малость, а росту шесть вершков. – Митроха вздрогнул: видимо, он углядел Максима в заднем ряду.
– А на кой ляд сей малец Василию сдался?
– Вроде бы наградить его хочет…
– Награда у царей двух родов бывает: шапка серебра или рожон промеж ребер! О какой шла речь?
– Не знаю…
– И много охотников вызвалось за комаром с топором побегать?
– Иные и вовсе не поверили Василию, что он словечко перед солдатским головой за нас замолвит, дабы к нетчикам не причислили. А у других нуждишка приперла: кому брата от правежа избавить, кому дьяку на посул. Для успеха таланы у всей родни занимали и имущество под них закладывали, покуда боярин Телепнев их у столичных людей поголовно не отобрал в страхе перед новым бунтом.
– Чай, и ты запасся в дорогу? О, правда! – Осклабившись, Федька отнял руку с распальцовкой, затем нарочито громко зевнул и произнес: – Притомился я с тобой, Митроха, посему о последнем вопрошаю…
Солдат напрягся.
– Вот все, что ты мне сейчас сказал, на угольках повторишь али нет?
Атаман по-прежнему низко склонялся над пленником, поэтому единственный разглядел выражение, которое приобрело лицо Митрохи в ту минуту, и добавил – очень ласково:
– Знаю: ради болезной матери милости у меня хочешь просить! Так я уже ею не оставляю! Коли не сдюжишь теперь – вскоре встретитесь у Господа! А излечи ты родительницу – все равно она раньше тебя свет покинет. А без матери жить ой как худо – по себе ведаю!
Пытать одному было не слишком удобно в чисто физическом плане, и атаман повернулся к присутствующим. Большинство пребывало в замешательстве: одно дело – прикончить двух никчемных бродяг, какими представлялись Максим и Федька, и совсем иное – замучить государева человека, посланного Василием, что означало объявить войну наследнику престола. Тем не менее, один человек из тех, что прежде терлись возле Федьки, потащил Митроху за ноги в сторону, несколько других побежали за хворостом и огнивом. На все потребовалось не более четверти часа, в течение которой самые робкие крестьяне затыкали уши; потом Федька вновь предстал перед ватагой. Глаза у него покраснели от дыма, как у держателя рыбокоптильни, и в них сквозило веселье:
«Мои теперь таланы! А выгорит дело – и поболее заполучу!»
Одержимый, видимо, какой-то новой идеей, Налим отодрал от двух берез по здоровому лоскуту и принялся нацарапывать что-то острием ножа, а, закончив работу, был так доволен собой, что прищелкнул языком. Затем он обратился к толпе:
– Кто в грамоте горазд?
– Нету таковых! – сразу последовал ответ, обрадовавший атамана, который не хотел, чтобы кто-либо сделал постороннюю приписку.
– А верхом ездить?
Некоторые откликнулись; Федька ткнул пальцем в сторону человека, выглядевшего достаточно верным и вместе с тем недалеким. Вручив ему оба куска коры, атаман изрек:
– Возьми Митрохину кобылу – она резвей наших – и, не мешкая, скачи до столицы! Письма эти отдашь караульщикам и скажешь: одно – для Василия-царевича, другое – для Петра. А ответа не жди и прю не затевай – незамедлительно ворочайся!
Смерд, которому атаман передал послания, чуть промедлил, после чего издал резкий, грубый смешок, и Федька вполне удовлетворился настроением своего гонца. Максим видел и слышал далеко не все, что происходило, и уж тем более не мог до конца разобраться в недавних событиях. Он только чувствовал, как настроение его портится, причем по-особому, будто он был ответствен за творимую мерзость. Что Василий испытывал к нему какое-то чувство благодарности, Максим не верил совершенно; чтобы не терзать себя назойливыми мыслями, он забился вечером в палатку гораздо раньше, чем большинство его попутчиков.