Выбрать главу

После болота оставалось пройти уже немного, и преимущественно уже по прямой. После этого взорам ребят открылась деревня – крохотная, в три двора; такие нередко возникают, когда одной семье тесно становится жить вместе, и по соседству с отцовским домом повзрослевшие сыновья пристраивают отдельное жилище. В избе, куда ввели Максима и Аверю, их сразу окружила толпа, состоящая из людей разного возраста и пола; среди них выделялся седой человек, к которому все присутствующие относились с видимым почтением. Следовало в первую очередь позаботиться об Аленке; ей заменили повязку более чистой и удобной, а Аверя наскоро приготовил питье из высушенного макового сока, кусочки которого он, подобно другим кладоискателям, всегда возил среди прочих нехитрых лекарств. После этого боль быстро прекратилась, и девочка уснула. Ее не стали тревожить – в том числе тогда, когда старик, усадив Аверю и Максима рядом с собою, преломил кусок хлеба и протянул по ломтю каждому из мальчиков. Аверя жадно вонзил зубы в предложенное угощение; Максим был спокойней и, прежде чем приступить к еде, произнес:

– Спасибо! Если бы не вы… – Он имел в виду всех, кто находился в горнице, понимая, что они действуют заодно, и обвел их взглядом. Часть из них разместилась за столом, остальные, которым не хватило места, расположились чуть поодаль; в глазах каждого светилось счастье, словно в дом вернулся потерянный родственник, которого считали давно погибшим. Старик же ответил просто:

– Богу вознеси хвалу – то достойнее. Он рек – мы и содеяли.

– Что рек, дедушка? – Максим покраснел, сомневаясь, можно ли так обращаться к малознакомому человеку, но иного слова не подобрал. – Почему вы помогли нам?

– Что ж, слушай, коли снизойдешь… Да как имя твое, хранитель Жар-птицы? – Вздрогнувший Максим почувствовал, как Аверя под столом до боли сжал его руку. – Дозволь его выведать нам первыми… Или в твоем царстве имен давать не принято, а людей иным обычаем различают?

Чуть помедлив, Максим назвался.

– Так вот, Максим… Много воды утекло с тех пор, о коих глаголать буду. Тогда и Дормидонт не царский венец носил, а красную мурмолку набекрень. Ибо смута была, и до нас докатилась, будто камушек, с холма сброшенный… Был у меня первенец; именем-то Лексей, годами тебя мало богаче, а плечами да станом с тобою зело схож. Только лица ему столь пригожего Бог не выделил, а словно топором разок прошелся. Оттого все его Чурбачком кликали. Да не в бесчестье, а любя, он же не причислял к обиде: незлобивым рос. Даже девка из ближнего села, с которой он, помню, до темени за околицей просидит, звала его так. Не испугалась она обличия неказистого!.. Уже и обручиться думали, как нагрянули к нам нарочные от воеводы со словами: кто в деревнях зря отсиживается, когда державе тягостно, о ней не радеет, и лучше таковому сразу в сыру землю лечь, червям поганым для пира. Вот они и выхватывали мужиков да парней отовсюду, куда дотягивались, и Чурбачка моего утянули. У воеводы ж заминка вышла: мнил он прямиком на столицу топать, а дорогу супротивник преградил с пушками. Справные были, и прислуга подле них знающая, поэтому, чтобы от своих ратных людей ядра отклонить, таланов бы пришлось потратить изрядно. Да воевода ни одного расходовать не хотел: они тогда дороже человечьей крови ценились; передают, вякнул он единожды: «Человечка сотворить – дурацкое дело нехитрое: сунул да вытащил, а клад найти да взять – наука позаковыристей». По здравому рассуждению, и его можно понять: многие кладоискатели к тому времени сгибли, а иных кнутом из столицы на промысел было не выгнать: ежели в государстве нет порядка, татям простор. Вот и пала думка воеводе в голову, как он ее пальцем поскреб да пару вшей на Божий свет вытащил. Такую речь держал, когда окинул очами приведенных смердов: вас-де за срамные уды на святое дело выволакивать пришлось, и посему велика вина ваша пред Господом. Искупить же ее можно, коли от сего места до пушек опрометью добежите, а сзади мы за вами устремимся. А стукнет кого ядрышком – так за бывалые грехи. И предупредили: в обратку не кидаться, не то зараз смерть от наших же рук примете. По-иному воевода и не мог в ратном деле употребить людей, что насильством оторваны от пахоты и пищалей не видывали: силой клада ворог поворотил бы их вспять. А так – все развилки из ихних душ выжгли, ровно каленым добела железом!.. Сколько их успело добежать, какими матюгами себя взбадривали и что за молитвы творили втайне – не ведаю… Слышал только, что не уцелел ни один из пушкарей. От стрельцов, кои дошли до них по мужицким кишкам – сапоги щелоком мыть пришлось, – милости не было. Кто удирал, того ударом в спину порешали, кто еще пытался заклепать пушки – в грудь да чрево. Если говядари сбавляют скот под чистым небом, дух разносится тяжелый – сказывают, такой же стоял и над тем окаянным полем. А сыну моему как руку от плеча дробинами разлохматило, так он мыслил, что уже снес бремя, выделенное свыше, и еще на сажен пятнадцать чуть ли не с радостью продвинулся. Когда же коло него ядро с зельем лопнуло – шабаш… Душу свою он тогда Богу не отдал: некий десятник собственными таланами удержал ее в изувеченном теле. Отчего – темна вода в облацех… Вроде бы сына своего покойного вспомнил, на Чурбачка глядя, которому прозвище с той поры более прежнего пристало. А может – брешут все… Потешно ему было представить, как безногий человек при единой шуйце по жизни станет карабкаться. А парень, коему более посчастливилось – по крайности, ходить мог – доставил домой Чурбачка, крюк делая. Лишний рот: над куделью корпеть, как бабе, и то несподручно!.. Про девку ту он сказал: такого меня ей не кажите, ответствуйте, что загиб, тело же не найдено… Вот, почитай, и не дождалась она его, а после исчезла. Куда – неведомо! Должно, Господь ее живою к себе забрал, потому как душа у нее была чистой. А мне – мука!.. От желания, чтобы все иначе обернулось, хоть и понимал: пироги немолотым зерном не станут, и в амбар их не ссыпешь… До того себя довел – меньшие дети не радовали! Спознался как-то с людьми, что бахвалились, будто всякое желание вольны перемочь. Думал: уподоблюсь им – легота выйдет. Уже и малую печать принял на себя, – тут только Максим заметил, что на левой руке старика недостает мизинца, – хоть и нутром чуял: нет в их речах правды. Вот лежу я раз на полатях – а время позднее было – и вдруг слышу: