— Никаких выходов за пределы лагеря…
Передовой пост под старым буком начал жить самостоятельной жизнью. Воды поблизости нет, но снега предостаточно, и потому не надо было искать родник. Остальные три поста оставались под скалой, у родника и на тропинке. Тут ближайшие подступы к лагерю, и дальше ходить нельзя. Кто нарушит приказ, того ждет строгое наказание.
Пришли дни размышлений и разнообразных занятий. На полу землянки появились шашечные квадраты. Головы склонились над игрой, и часто были слышны досадные возгласы. Особенно сердились те, кто проигрывал. Им казалось, все дело в том, что они просмотрели ход противника. В первые дни Дамян часто выходил из землянки, с надеждой глядел на небо, может, где-нибудь засинеет, но постепенно надежда угасла. Снег продолжал идти — тихо, упорно. Не зная, чем заняться, Дамян вторично взял книгу Велко. Она была в мягкой обложке, большого формата и с рисунками. Медленно перелистал ее от первой до последней страницы и нехотя вернулся к началу. Стал читать и не смог оторваться, пока не кончил. Некий бледнолицый пассажир отправляется в путешествие, чтобы встретиться с детством, с молодостью, со страданиями любимой из отдаленной горной деревушки. Вечно озабоченная мать, готовая все отдать детям; отец, целую жизнь ожидающий сыновней благодарности, — все это вдруг вернуло его к чему-то земному и знакомому до боли, суровому и страшному в своей правоте. Дамян почувствовал, как увлажнились глаза, лег на спину и положил раскрытую книгу на лицо. «Значит, есть и другая поэзия, главное в которой — человечность». Он долго лежал, вслушиваясь в удары сердца, легкое движение мыслей и в сумасшедшую боль воспоминаний. Его мать была как та мать, отдававшая себя детям, но он не смог даже прийти на ее похороны. Отец никогда не говорил ему, что надеется на помощника, но разве надо об этом говорить, когда можно и самому догадаться. У сестры свое гнездо, брата гоняют по тюрьмам и концлагерям, а он ушел в лес, и землянка стала его купе, из окошка которого Дамян видит фильм воспоминаний. Верно, сам он не похож на того бледнолицего путешественника, ведет суровую жизнь, лицо его обветрено, враги ясны и неизменны, лишь душа, оказывается, осталась доброй и человечной, так что может размягчиться от простых, неподдельных слов. Он долго лежал с книгой на лице, опасаясь, как бы Велко ее не снял и не увидел его столь непривычно разнеженным…
И так он уснул. Когда проснулся, первым делом спросил:
— Снег все идет?
— Идет…
Он повернулся лицом к стене: пусть думают, что спит. Книги не было видно, но она ему больше и не нужна. У него есть своя книга, и он читает и перечитывает ее, как печальную поэму: молодость, которая проходит, не дав ему любящей женщины и возможности сказать слова любви — не потому, что их у него нет, но потому, что выпало такое время. Ну, кому он их скажет? Деревьям? Горам? Камням? Той, которая должна бы услышать их, уже нет. Ее забили до смерти в полицейских участках, потом выбросили, сказав, что ее убили при попытке к бегству. Она проходила по одному с ним процессу. Была красивой, молодой, но не выжила, хотя и победила их в своей смерти. Есть разве у него право размягчаться теперь, когда столько людей ждут от него верного направления и надежности? Нет, этого права у него нет. Время такое, что человеческое в человеке уходит куда-то вглубь. Но все же оно существует и в подходящий момент удивляет тебя именно тем, что оно есть… Он встал, спустил ноги с нар и спросил Велко:
— Нет ли у тебя сигареты?
— Сигареты нет, но есть табак…
— Дай…
Дамян долго скручивал цигарку из газетной бумаги и все не глядел на комиссара. Прикурил. Посмотрев на него, сказал:
— Хорошая книга… Напрасно я на тебя огрызнулся. Ребята запасаются хлебом, сыром, а ты — книгами, поэзией, но… ты хорошо сделал… Я лишь хочу спросить: кто этот Янтай Кавалов, которому адресована надпись на книге?