— Пишите все подробно. И что ж, тебя крепко били? — обратился он после этого ко мне.
— Если бы не крепко, то я никаких показаний бы не дал, — ответил я.
— Значит, пытали? — полувопросительно-полуутвердительно уточнил Берия. И, так как я еще не успел ответить, он повернулся к стенографистке и сказал: — Пишите — пытали! — явно подчеркивая последнее слово.
Меня охватило радостное волнение. Неужели Берия решил разоблачить банду палачей в Иванове? Это было слишком невероятно, чтобы я мог сразу в это поверить. Может быть, ему просто для чего-то нужен материал на Журавлева? Не успел я обдумать все это, как Берия, будто бы подслушав мои мысли, предложил мне рассказать все, что я знаю о Журавлеве.
С готовностью, стараясь не упустить ни малейшей из известных мне подробностей, я стал рассказывать, что сам никогда Журавлева не видел, но от однодельца Чангули, встреченного мною в Бутырской камере, слышал, что Журавлев лично много раз пытал его, применяя исключительно садистские, нечеловеческие пытки. Затем рассказал все, что слышал от соседей по камере в Иванове об избиениях и пытках, которые Журавлев применял к Артемьеву, Севанюку, Шульцеву и ряду других товарищей.
В течение нескольких первых минут я все еще никак не мог поверить, действительно ли Берия хочет узнать от меня все, что было, или, может быть, этот допрос является очередной провокацией и за излишнюю откровенность мне потом соответственно влетит. Но постепенно, видя, что меня не только не сдерживают, а явно поощряют рассказывать как можно больше, я стал припоминать все новые и новые факты особенно зверских истязаний, применяемых к подследственным Журавлевым, Волковым, Софроновым, и, конечно, подробно рассказал обо всем, что перенес сам от Рязанцева, Нарейко, Кононова и других.
Несмотря на то, что я не жалел красок, описывая все это, Берия несколько раз прерывал меня, формулируя сказанное мною в более жесткой форме, видимо, специально для стенографистки. Наконец после моего рассказа о том, как Журавлев изобрел пытку под названием «утка», Берия воскликнул:
— Ну и сволочь этот Журавлев! — а затем стал быстро-быстро говорить по-грузински с кем-то из своих приближенных.
Значит, мои предположения правильны, думал я. Берия разворачивает какую-то операцию против Журавлева и его компании. Неужели наконец правда восторжествует и эти палачи понесут заслуженную кару?
А допрос все продолжался и продолжался. Меня спрашивали о все новых и новых подробностях.
Подумав, я решился и заявил Берии, что знаю о существовании шифровки за подписью Сталина, адресованной всем секретарям крайкомов, обкомов и начальникам НКВД, на основании которой меня били.
— Что за чепуха? Откуда ты можешь это знать? — удивился Берия. — Ведь ты же сидишь около года.
Я ответил, что эту телеграмму мне показывал на допросе начальник следственной части Ивановского НКВД Рязанцев.
Берия рассвирепел. Он начал ругаться по-грузински и стал что-то возбужденно и со злобой говорить Кобулову. А затем по-русски спросил про кого-то, взяты ли эти, на что Кобулов, кивнув утвердительно, сказал: «Взяты!» И снова оба они заговорили по-грузински.
Я, конечно, не знал точно, о ком именно шла речь. Никакие фамилии не произносились, но мне было ясно, что палачу и идиоту Рязанцеву дорого обойдется показанная мне — подследственному — совершенно секретная шифрованная правительственная телеграмма.
Допрос у Берии продолжался несколько часов. Все, что я рассказывал, стенографистка записывала, и протокол должен был быть огромным. Но моей подписи никто не потребовал. (Правда, стенограмма не была расшифрована.) Когда допрос закончился, Берия сказал:
— Ну иди, разберемся. Преступников накажем.
Я вышел из кабинета в сопровождении того же вахтера и Миронова, с которым пришел сюда. Всю обратную дорогу до камеры я шел как пьяный и не мог понять и полностью осознать, что же произошло и чем все это кончится для меня.
Пусть меня расстреляют, но теперь я, кажется, потащу за собой не только одного садиста Нарейко, но наверняка и палача Рязанцева, а возможно, и главного фальсификатора Журавлева. (В отношении последнего мои надежды, увы, не оправдались.)
Два дня прошли в томительном ожидании и неизвестности, и наконец меня вызвали на допрос к Ефименко.
Его обращение ко мне коренным образом изменилось. Он стал вежливо называть меня по имени и отчеству. От прежних угроз не осталось и следа. Не было больше и разговоров о моей шпионской и правотроцкистской деятельности. Ефименко расспрашивал меня о методах ведения следствия в Иванове Рязанцевым, Софроновым и другими, а также все, что я знал и слышал о Журавлеве. Я с готовностью рассказывал все подробности, но мне все еще было непонятно, чем лично для меня все это кончится.