Выбрать главу

Очевидно, кто-то распорядился никаких справок обо мне не давать, и мои близкие до 16 мая 1939 года, т. е. в течение 11 месяцев, не могли меня разыскать.

Теперь же, после вызова жены к моему следователю Ефименко, мне, как и всем арестованным, каждый месяц разрешалось передавать 50 рублей, и, кроме того, после слов Ефименко, что он «надеется, что для меня все закончится хорошо», жена могла рассчитывать на мое скорое освобождение.

Для меня сам факт вызова жены к следователю, посылочка от нее и устное сообщение, что все мои близкие и малыши здоровы, были праздником. И у меня начала теплиться надежда на то, что, может быть, я останусь жив. Однако толком я ничего не знал, больше на допросы меня не вызывали. Прошло более двух месяцев томительного ожидания. И наконец 25 июля меня снова вызвали к Ефименко.

— Садитесь, Михаил Павлович, — сказал он, указывая на стул и кладя передо мною на стол какую-то бумагу. — Распишитесь, что читали это постановление.

В постановлении говорилось, что мое дело было спровоцировано, что я ни в чем не виновен и поэтому дело прекращается. Внизу стояли подписи: Ефименко, Кобулова и главного военного прокурора диввоенюриста Гаврилова. Сверху стояло: «Утверждаю. Берия».

Читая этот текст, я не сразу понял смысл прочитанного — все поплыло у меня перед глазами. Я с трудом взял в руки ручку, но не смог подписаться… и очнулся уже на диване, увидев около себя человека в белом халате со шприцем в руках. По-видимому, у меня был сильный и продолжительный обморок. Придя в себя, я долго не мог успокоиться от охватившего меня волнения.

Ефименко поздравлял меня с благополучным завершением дела, успокаивал, говорил, что теперь все мои мытарства закончены и, наверное, я скоро буду освобожден. Меня отправят на курорт, подлечат, и я снова буду работать. Он говорил мне еще много других хороших и теплых слов, а затем отправил меня обратно в камеру.

Не помню уже, в тот же день или на следующий Ефименко снова вызвал меня. Он осведомился, как я себя чувствую, и посадил меня за стол, положив передо мною два объемистых тома.

— Михаил Павлович, поскольку ваше дело закончено, в порядке 206-й статьи УПК ознакомьтесь с материалами следствия. (Возможно, номер статьи я запомнил неверно.)

Я был все еще ужасно взволнован, нервы до крайности напряжены, и, несмотря на то, что все, казалось бы, заканчивается хорошо, я некоторое время не мог взять себя в руки и спокойно читать документы.

Первое, что меня поразило, было то, что санкция прокурора на мой арест была дана в Москве в июле 1939 г., то есть через год и месяц после моего ареста в Алма-Ате.

Затем я начал перелистывать лист за листом, многие из которых раскрывали передо мною трагические судьбы сослуживцев и товарищей, а некоторые наглядно демонстрировали шкурничество ряда трусов и подлецов.

В деле была справка о том, что Хорхорин отказывается от ранее данных им показаний, вынужденных пытками и избиениями, о моей якобы шпионской и террористической деятельности. В конце справки было сказано, что Хорхорин умер в тюрьме от скоротечной чахотки. (Хорхорин был совершенно здоровым человеком, и для меня, равно как и для всех знавших его перед арестом, было ясно, что его попросту убили во время следствия, ведь кровотечение из отбитых легких тогдашним ежовским врачам совершенно естественно было признать чахоткой.)

В следственном деле были справки об отказе от показаний на меня, как вынужденных избиениями и пытками: Чангули, Клебанского, Кондакова, Дунаева и других.

Как это ни покажется странным, но я заплакал от обиды, читая гнусные показания выгнанного мною из милиции за пьянство, взяточничество и разложение некоего Козлова. В связи с его молодостью я пожалел отдавать его под суд — ограничился 15 сутками ареста и увольнением из органов. Как я уже упоминал, начальник УНКВД Журавлев, собираясь фабриковать на меня дело, разыскал всех выгнанных мною пьяниц и взяточников, восстановил их на работе, уговорив написать на меня всяческую клевету. И вот Козлов в своем заявлении написал, что я вообще постоянно избивал своих подчиненных.