«Политика памяти» — это частное, хотя и приоритетное, направление в рамках названных программ, некий набор технологий по производству (и постоянной регенерации) чувства вины, комбинируемых с учетом национальной и исторической компатибельности. Надо обратить внимание, насколько эффективно, во всяком случае более эффективно, чем в церковном «оригинале», используется здесь христианский арсенал. Призыв покаяться, само слово «покаяние», например, способно действовать с гипнотической силой. Особенно в России, где эта святоотеческая традиция нашла неожиданного союзника в литературе, которая в России, как известно, всегда слыла «учебником жизни». Для политических мнемотехнологов Россия была и остается идеальным полигоном, по ряду опций даже превосходящим немецкую планку, и если эксперименты (как, скажем, недавний шум вокруг голодомора) не удаются, то вина (коллективная!) за это ложится на членов команды, оказавшихся вдруг глупее, чем можно было допустить.
Конечно, ничего подобного нельзя себе и представить в западных обществах. Кающиеся en masse англичане невозможны даже в бредовом сне. Для себя они, приличия (а может, и забавы) ради, придумывают «скелеты в шкафу» и устраивают время от времени моральные разборки, впрочем, не идя дальше телегеничных семейных отношений или каких-нибудь фирменных афер. Это типичное поведение брадобрея, бреющего тех, кто не бреется сам, и не бреющего тех, кто бреется сам, притом что сам же он и определяет тех и других. Кто бреет его самого, всегда чисто выбритого, хотя сам он, по понятным причинам, не может себя ни брить, ни не брить, остается секретом Полишинеля, о котором в солидных изданиях, и вообще ввиду репутационных рисков, не принято говорить.
О чем — пока еще — можно говорить, так это о самой вине. Если не лезть из кожи вон в безумных речевых потугах перекричать смысл самих вещей, то ясно одно: виновной может быть только личность, и только через нарушение закона или заповеди. То есть, вина — это, прежде всего, социально-юридическое понятие. Разумеется, есть и религиозная вина, необыкновенно глубокий концепт, о котором здесь не место говорить не только из-за его сложности, но и в силу его абсолютной политической несовместимости. Моральная вина? Но опять же исключительно в режиме личностного и интимного, при условии, что никому до нее нет дела. И если какому-нибудь потомку roundheads пришла в голову мысль перенести это в пространство публичности, где каждый выставляет свою вину напоказ, скажем, в популярной телепередаче, и сокрушается, что каяться удается не ежедневно, а через день, то, наверное, это и есть тот самый мир, который, когда придет ему пора кончаться, кончится не как взрыв, ни даже как всхлип, а вообще бесшумно.
Самое интересное, что, создав однажды голема «коллективной вины» , политики памяти скоро окажутся неспособными утолять его аппетит только народами. При чем тут народы, когда безнаказанным (и всё еще совершающим неслыханные злодеяния) остается сам Господь Бог! Кажется, какой-то американский правозащитник уже догадался подать на Бога в суд, и если иск был отклонен за неопределенностью прописки делинквента, то это вовсе не смешной абсурд, а легко устранимый недостаток в рамках безответных, как труп, богословских деконструкций.
Базель, 3 декабря 2008
Finis Europae
Начинать — ничего не поделаешь — приходится с философии . Не с той, в которую играют сегодня столичные мальчики, а с той, на дрожжах которой всходила Европа и по которой её можно было опознать. Философия в Европе всегда задавала задачи, которые люди действия (политики, воители, устроители жизни) решали: от Карла Великого, насаждавшего теократическую идею, до Наполеона, расчищавшего путь Pax Britannica. Философам легко было смеяться над Гегелем, сказавшим, что действительность разумна; труднее было понять, что она и в самом деле разумна, разумнее во всяком случае философов, смеющихся над Гегелем. Чем же и была во все времена Европа, как не идеей , в прямом и зримом, платоновском, смысле слова! «От Богов», так это означено в Филебе (16 c.), «дар роду людскому: умение видеть единое во многом». Это одно и видим мы, глядя на множество наций и народов и называя их Европой. На том она и стояла всегда, с первых рассветных движений своего послекаролингского пробуждения в идентичность, и совсем не удивительно, что, найдя однажды в идее себя, она с тех пор находила и другим (народам, нациям, континентам) их самих, даря им их собственные идеи и идентичность, после чего и им оказывалось место в истории, расширенной до — всемирной истории.
Идея Европы — это, говоря со всей мыслимой лапидарностью, синтез «Афин» и «Иерусалима» (в том самом смысле, в котором поставил его перед будущим неистово отрицающий его Тертуллиан), синтез умной веры и верного знания: веры, оттого и сдвигающей горы, что опирающейся на умение их сдвигать. И вовсе не в том дело, что этот синтез ей гораздо больше не удавался, чем удавался, а в том, что им, даже отрицая его, она жила, и в нем, даже отрицая его, себя находила. Отрицание было изнанкой утверждения, утверждением с негодными средствами; не в нем, строго говоря, лежала опасность, а в полном смещении перспектив — на фоне иных и абсолютно гетерономных задач.
Понятый так, кризис сегодняшней Европы, который, по сути, никакой не кризис, а просто самоликвидация, есть подмена её исконной идеи неким имплантатом. Любопытнее всего, что имплантат оттого и прижился в такие немыслимо сжатые сроки и так смертельно, что был плотью от её плоти. Можно будет попытаться вкратцe, в немногих характеристичных чертах воссоздать анамнез случившегося. Начать можно будет с тех самых двух големов, которым и суждено было в будущем прикончить своего создателя: Америки и России . Отношение обеих к Европе хоть и было всегда диаметрально противоположным, но с равно смертельным исходом. Обе выросли (чтобы не сказать, возникли) на европейской идее, которую Америка искала вообще искоренить, а Россия — «догнать и перегнать» . Характерно, что эта поляризация Запада и Востока по отношению к европейской середине происходит почти одновременно; уже с первой половины XVII века имеет место массовый отток в Америку пуритан из Англии, в который потом вливаются всё новые потоки беженцев, сначала европейских, а потом и со всего мира. Этой пестрой массе аллохтонов недоставало как раз идеи, скрепившей бы их в нацию, и национальной идеей стала мифологема «возвращенного рая» как библейски-твердого оплота против погрязшей в культуре Европы. Уже у первых пропагандистов American Dream из Новой Англии Европа — это «падший мир под господством и тиранией Сатаны» (Джозеф Беллами), «большее рабство, чем египетское» (Томас Хукер), «вавилонское пленение» (Уильям Саймондс), «сад Божий, ставший пустыней и заполоненный похотливыми людьми, христианами на кончике языка, но язычниками в сердце» (Джон Коттон); довольно распространенная метафора в этой литературе — противопоставление не Неба и Ада, а Неба и Европы[60]. Если увидеть всё это в оптике мессианизма, то станет ясным, в чем заключалось провиденциальное назначение Америки. Спасти Европу от Европы. Сокрушить царство Антихриста («знание, как святилище Сатаны»). Фактически: стереть старую Европу с лица земли и заново сотворить её по своему образу и подобию. (Наверное, здесь следовало бы искать причину будущих бессмысленных бомбардировок немецких городов, которые историк Лиддел Гарт сравнил по степени варварства с монгольскими опустошениями.) Русская версия была иной. Здесь не разучивались, а учились, и значит, убегали не из Европы, а в Европу. Начиная с Петрa, Европа — Мекка и Медина «загадочной русской души» , с такой свирепой любовью вбирающей в себя чужое (от париков и пивоварения до вокабул), что не по себе становилось даже наставникам. Если в оптике беглых пуритан Европа была ошибкой, которую следовало очистить до tabula rasа, чтобы вписывать в нее свой богоугодный опыт, то в русскую чистую доску вписывалась именно она сама: в стахановской (или, если угодно, потемкинской) перспективе собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов. Решающим, впрочем, был не столько фактор равнения и пафос ученичества, сколько трудно представимая смесь спеси и неполноценности. Мессианизм выпирал и здесь — просто, в отличие от пуританской библиократии, грезящей остановить Творение на седьмом, воскресном, дне и убить Каина, прежде чем он убьет Авеля, здесь грезили о всадниках Апокалипсиса и цезаропапизме, заведомо зная, что в четвертый раз Риму не бывать.
60
Богатый материал в кн.:Charles L. Sanford, The Quest for Paradise. Europe and the American Moral Imagination, Univ. of Illinois Press, Urbana, 1961, p. 95sq.