Наль жил в Ереване на горе вместе с женой и дочерью, моей ровесницей. Теперь она поэтесса и жена знаменитого барда. С ереванской поры я видел ее, уже взрослой, только один раз, бесконечно давно — в “Национале”, в компании поэта Володи Файнберга.
Конечно же, не смог удержаться. Попросив прощения у благородной тени Анатолия Мироновича, я решительно преобразил режиссера в ненаписанном романе, дал ему другую фамилию, дал другие имена — да и все другое — жене и дочери. Уж очень они были все мне нужны. И сделал его не вахтанговцем, а таировцем, сбежавшим от разгрома Камерного театра.
Наброски из ненаписанного романа
Мягкое, удлиненное — насмешливо-приветливое — лицо, лысый череп, пересеченный серебрящимися и очень длинными и редкими прядями, прикрывающими череп, обтянутый розовой — с бледно-коричневыми пятнышками неправильной формы — кожицей. Мешочки щек, с нежной склеротической инкрустацией, тоненькие, как жилки просвеченного солнцем листика, бледно-красные сосудики, похожие на крошечные японские деревца. Белые мягкие узкие руки, перстень с черным агатом — с пламенем, поэтому он особенно ценен, — на пальце.
Такой изысканный, эстетствующий — в этом провинциальном, довольно-таки затхлом театре. Где, кстати, в некоторых ситуациях он ведет себя абсолютно как советский режиссер-чиновник. Зато дома…
Странной была не только его фамилия — для Сашки странным было все в его доме: ликеры, трубка, конфеты в золотых обертках и обязательный кофе в крошечных красных чашечках. И жена, бывшая танцовщица с маленькой и очень коротко стриженной головкой, высокая, худая, ходившая по квартире босиком. В память об Айседоре, у которой она могла учиться? Сашка глаз не мог оторвать от ее босых стоп и краснел, как пойманный на месте воришка. Она это замечала, усмехаясь.
Странными были картинки на стенах — с узкими вытянутыми женщинами и — густо обведенными черным — мужчинами в котелках. Странным было и приглушенно вспоминаемое прошлое в таировском театре. И настоящее — в провинциальном, — где он ставил Вадима Собко и Островского.
Мы ехали с мамой вроде бы на такое достаточно увеселительное мероприятие. Там прекрасно: фрукты, воздух, другая школа. Там будет вообще замечательно.
Скоро оказалось, что там вовсе не так замечательно.
Наброски из ненаписанного романа
Когда в финале Сашка будет сбегать из города — из этого своего Эльсинора, — он не узнает ту местность, которую он не так уж и давно проезжал вместе с мамой, — потому что он теперь другой, потому что прошла огромная жизнь, и местность изменилась так же, как изменился он, как изменился мир, как изменилось его представление о мире. Если дорога туда — это живые и доброжелательные пространства: степь, море, горы, то есть некоторые сущности мира, природы, то дорога обратно — это серые города цементного цвета, угрюмо и равнодушно дымящие вдали гигантские заводы, темные, низкие сырые села…
“Но перспектива путешествия слишком заманчива для всякого мальчика”.
На билеты в Ереван нам с мамой денег не хватало. Мама то ли у кого-то одолжила, то ли что-то продала…
Проводы на Курском вокзале. Осень. Дождь. Дым. Провожают тетка Ирина, мамина младшая сестра, и мамина подруга Фира Маркиш, жена Переца Маркиша, уже посаженного, еще не расстрелянного, и мать двух сыновей — блистательного Симона и друга всей моей жизни — Давида. Мама была верная подруга. Когда многие шарахнулись от Маркишей, она даже подумать о таком не могла.
Трагедия! На перроне выясняется, что мама забыла дома мой портфель со всеми учебниками, которые тогда было не достать. Потом они долго добираются из Москвы в Ереван. “Словом, типично дамский отъезд”. Чья это фраза? Кажется, я нашел ее в маминой переписке с отчимом.
Вокзал утром в Тбилиси в 49-м году. Долгая стоянка. И еда в вокзальном ресторане — какие-то мясные шарики, что-то “по-гречески”, очень острое. И Ереван впереди. И мама.
Мама была прелестна овалом лица, нежной кожей, тихим кокетством и самостоятельностью молодой женщины, едущей к мужу на край света.
Мама была старше отчима на 10 лет. В 49-м ей было 37, ему 27.
А мне — 9.
Сашке в романе — 13. И это не 49-й, а 53-й год. Мне нужно было, чтобы в финале он отправился бы на поезде хоронить то ли Сталина, то ли — не удивляйтесь — Пушкина.
Навсегда утраченный свет, тот пленительный, неповторимый, какой-то бело-синий, какой-то песочно-рассыпчатый ночной свет моей первой в жизни дальней поездки из Москвы в Ереван в 49-м году.