Три этажа, серые стены, голые коридоры — имени Чкалова. А еще раньше была — имени Берии. Нам — Ваграму, Арману и мне — всё это рассказывает сторож, белобородый старик, который моложе меня на четыре года. Реки — оказывается, это был приток Зангу — давно нет, она под землей, нет и моста, откуда мы, дети, смотрели на трупик неродившегося младенца в воде.
Сине-красный, похожий на семядолю из учебника ботаники. Перламутровый, блестящий, с переливами, в тонкой росписи сосудиков, словно заменяющей ему кожу, под мелкой водой, бегущей по камням и несущей это крошечное тельце и ударяющей его о камни.
Но она же была — эта речка, этот мелкий, взлохмаченный на камнях поток, окрашенный кровью мальчишек, которые молча резали друг друга бритвами, стоя на большом валуне над водой. И была пионерская комната, где высокая комиссия и пионервожатый товарищ Алик с удивлением взирали на зеленого пластилинового крокодила, слепленного женой подполковника Зоей и принесенного мной в дар товарищу Сталину, который был тогда моложе, чем я сейчас.
Знать бы мне тогда, что без этого воспоминания не будет картины “Подарок Сталину”, где герой — снова Сашка, еврейский мальчик, еще одна ипостась.
Приезжаю в Ереван членом жюри на фестиваль “Золотой абрикос”. Отель “Royal Tulip”. Крошечный Шарль Азнавур неожиданно проходит у меня под мышкой навстречу фото- и кинокамерам. Отель рядом с кинотеатром “Москва”, на Абовяна. В 49-м году, когда я по утрам тащился по этой улице в школу, она, кажется, была Сталина.
Разве девятилетний мальчик, зимним пронзительным утром — мимо Сиса и Масиса, он же Арарат, и овец, блеющих на площади, бредущий — со страхом — по проспекту имени Сталина — в школу имени Берии, — это я, тот, кого сейчас называют здесь “ваарпет” — мастер?
Я стою возле отеля на бывшей улице Сталина, жду Рому Балаяна и его Наташу, чтобы отправиться на очередной банкет. Мимо интеллигентный армянин ведет на поводке далматина, а тот несет в зубах корзиночку с желтыми цветами.
Здесь обязательно надо читать Мандельштама. И я читаю. По вечной своей привычке — сам себе. Вслух. В номере.
И как же я раньше не догадывался, дурак! Синица Пушкина и синица Мандельштама не разные птицы, а одна и та же. Это именно ее, тихо живущую за пушкинским морем, думал посмотреть в Эривани поклонник вчерашнего солнца.
Нет, я, сидящий во дворце-ресторане на банкете и получающий игрушечное звание “почетного профессора”, суетный ловец иллюзий, не наследник Мандельштама…
Наконец, всё заканчивается — суета, обжорство, пьянство, просмотры.
А самая большая радость на этом фестивале — моя переводчица, пятнадцатилетняя Маша, Мариам. Она улыбается, похоже, как наша любимая внучка Манька — но только по-армянски, — светится, подпрыгивает и берет под козырек своей кепочки, подходя ко мне.
Забудет, забудет…
Как это прекрасно придумано Богом, что все люди — разных национальностей. И как это трагически не понято людьми.
Три главных Божьих дара человеку: душа, слово, национальность.
И что же он с этими дарами вытворяет!
С самого раннего детства мне ужасно нравилось, что люди могут быть грузинами, армянами, татарами, узбеками. У всех народов, а у русского, кажется, особенно, широкий набор прозвищ, унижающих чужую национальность: армяшки, черножопые, косоглазые, япошки, хохлы, америкосы, азеры, чурки, чучмеки… Среди них “жид” занимает достойное и едва ли не первое место.
Подождем до Страшного суда — раньше справедливости не добиться — может быть, там будет вынесено специальное определение: унижение чужой национальности — словом и делом — страшный и не искупляемый грех перед Господом.
Вы думаете, на Страшном суде вы будете предъявлять советские паспорта с любимой вашей графой? На Страшном суде наконец-то все узнают, кто и от кого произошел. Кровь знает о тебе всё. Да не сразу всё скажет.