Потом мы разошлись по своим вагонам. Чтобы встретиться с Геной через много лет в Москве, на втором этаже Дома кино, на выставке работ художника Калмыкова, которую организовывал прилетевший из Израиля все тот же Давид Маркиш.
Потом я приезжаю в Чебоксары председателем жюри Кинофестиваля малых народов. На каком-то просмотре ко мне подходят сестра и дочь Гены. Сестра перевела Библию на чувашский.
Мы дружили с Адиком Агишевым, но спорили. А он дружил с Игорем Ворошиловым, который учился на киноведческом и все время что-то писал маслом. Однажды в общежитии — кажется, мы отмечали день рождения Наума Клеймана — я зашел в комнату Адика и Игоря и сел на палитру с красками… Серые единственные брюки…
Очень много в формировании поколения — его сознания, вкуса, идеологии — зависит от силы получаемых в самом начале впечатлений. Нет у нынешних впечатлений, равных по силе открытым нами в юности серебряному веку, обэриутам, американской литературе “потерянного поколения”, итальянскому неореализму, французской “новой волне”.
Для нашего поколения “авангард” был гораздо вместительнее. Авангардом было все то, что мы раньше не знали: от Хемингуэя до Мандельштама.
Как я благодарен молодости за любовь к поэзии…
Счастье наше, что в молодости были Пастернак, Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Заболоцкий… Именно — поэты. Поэзия.
В XX веке поэты, каждый вырвавшийся из своей стаи и далеко обогнавший ее в полете, перекликались друг с другом — каждый — своим неповторимым голосом.
Меня воспитали стихи.
Но сколько ни думаю, не могу понять, как возникают стихи. Как странно. Только сейчас понял, что совершенно не понимаю, как они рождаются.
Вдруг заболеваю строчками. Обычно ночью — вдруг! “И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме…” Не забыть посмотреть целиком, говорю я себе, — и засыпаю. Но, проснувшись, вспоминаю. И эти строчки, как ключ, отпирает ларец с драгоценностью.
По “Орфею” сын Пастернака — его голосом — читает рождественские стихи отца. “Как гостья смотрела звезда Рождества…” И слезы, сразу же слегка затуманившие глаза, возвращают к тому, с чего когда-то начиналось. В молодости.
Тогда в той части Гагаринского переулка, которая левее, ближе к перекрестку с нашей Фурмановой улицей, на другой стороне, висели на вечном заборе газеты на стендах — “Правда”, “Московский комсомолец”, “Литературка”. И я по дороге к станции метро Дворец Советов, как всегда опаздывая во ВГИК, обычно останавливался посмотреть, почитать. Остановился и на этот раз, и увидел сообщение о вредительском и вражеском присуждении Пастернаку Нобелевки. Помню, я был счастлив. А больше ничего не помню.
Интересно, с кем первым я поделился этой радостью, когда прибыл в институт?
Мандельштам пришел чуть позже, хотя и стал, наверное, даже чуть ближе. Но первым моим учителем жизни был все-таки Пастернак, он постоянно требовался — и требуется до сих пор — для внутреннего пользования — для внутреннего бормотания — строками: бесспорно, бесспорно, смешон твой резон — например, или: здесь будет все, пережитое…
Молодость так пропитана русской поэзией, что хватило на всю жизнь.
Как удивительно жадно в юности впитываются стихи.
В юности я просто бредил этими стихами Хлебникова… В юности… На кухне у Вальки Тура. Иногда мне даже кажется, что Хлебников идет сразу после Пушкина.
А это!
Мое поколение. Мой круг. Мои друзья. Мы всегда искали спасения у поэзии.
Нерусское лицо Блока, похожее на посмертную маску…
В тяжкий свой час, в страшный российский час, Блок воззвал:
Глава 3