И бУйный торг на СУхаревке хлебной,
И стрАшный вид разбойного КремлЯ.
ОнА, дремУчая, всем миром прАвит.
Мильонами скрипУчих Арб онА
КачнУлась в пУть – и полвселенной дАвит
Ее базАров бАбья ширинА.
Ее церквей благоУхАнных соты —
КАк дикий мед, заброшенный в лесА,
И птичьих стАй гУстые перелеты
УгрЮмые волнУЮт небесА.
ОнА в торговле – хитрая лисица,
А перед кнЯзем – жАлкая рабА.
Удельной речки мУтная водица
Течет, как встАрь, в сУхие желобА [47] .
(Схожую роль звук «у» исполняет в первом четверостишии пушкинского стихотворения «Брожу ли я вдоль улиц шумных…»: «Брожу ли я вдоль улиц шумных, / Вхожу ль во многолюдный храм, / Сижу ль меж юношей безумных, / Я предаюсь моим мечтам…». «Гудение» людского говора сходит на нет, когда Пушкин переходит от характеристики окружения к душевному состоянию лирического героя.)
Надо также отметить, что в мандельштамовских стихах о Москве 1918 года «у» нередко содержится именно в словах, выражающих определенную «дикость», «отсталость», «нецивилизованность»: «буйный», «дремучая», «скрипучих», «угрюмые»; сюда же, пожалуй, можно в данном случае отнести «удельной» и «мутная» – все это, как прямо сказано, автору «чуждо».
Относительно значения звука «а» в этих мандельштамовских стихах достаточно будет обратить внимание хотя бы на то, что на этот звук приходится последнее ударение в произведении, что «а» очевидно господствует в рифмовке (в каждом четверостишии одну из двух рифмующихся пар представляют слова с ударением на «а» – за исключением второго катрена, где во всех рифмующихся словах ударение падает на «а») и что серединная строка (восьмая из шестнадцати) представляет собой, в сущности, раскатившийся по обширному пространству непрерывный возглас – «Базаров бабья ширина…»: редуцированный звук – А ударное – редуцированный звук – А ударное – редуцированный звук – Ы – редуцированный звук – А ударное.
Только церкви не получают отрицательной характеристики в этой сплошь негативной картине, напротив, о них сказано с определенной теплотой, их мед – «дикий мед, заброшенный в леса». «Дикий мед» – образ неоднозначный: это мед «подлинный», в нем есть изначальная, природная свежесть.
Отношение Мандельштама к Октябрьской революции было двойственным. Первоначальная его реакция на большевистский переворот была резко отрицательной. К середине 1918 года он скорее (со всеми оговорками) принимал, чем отвергал Октябрь. Но стихотворение «Все чуждо нам в столице непотребной…» говорит о парадоксальном возврате допетровского средневековья, и эту особенность новой России Мандельштам почувствовал очень остро.
Кремлевская власть наводит страх на страну, но и ее действия, в свою очередь, определяются страхом, подобно тому как страхом порожден террор Бориса Годунова в пушкинской трагедии. «Все чуждо нам в столице непотребной…» написано, видимо, в мае – июне 1918 года, а в ночь на 17 июля этого года была уничтожена царская семья, в том числе и царевич Алексей, еще один царевич-жертва в русской истории. Все повторилось.
Отметив бесспорную связь московских стихов Мандельштама 1916–1918 годов с «Борисом Годуновым», рискнем высказать еще одно предположение: не исключено, что стихи этого времени соотносятся и с образом Кремля из книги А. де Кюстина «Россия в 1839 году». Как известно, книга маркиза де Кюстина, побывавшего в России в период правления Николая I, вызвала в свое время горячие споры, произвела эффект разорвавшейся бомбы – о ней писали Герцен и Хомяков, Тютчев и Чаадаев (все упомянутые были очень значимы для Мандельштама; под влиянием их сочинений формировались его представления о России). В 1910 году был издан русский перевод запретного в течение долгого времени сочинения. Очевидно, внимание Мандельштама могла привлечь эта книга (это, конечно, не значит, что Мандельштам не мог обратиться когда-либо и к французскому оригиналу). Заметим, что де Кюстин был убежденным католиком, сторонником независимой от светской власти сильной церкви – а Мандельштам испытал в недавнем прошлом достаточно сильное увлечение католичеством.
Так или иначе, совпадения могут быть отмечены. Памятники Кремля, пишет Кюстин, выражают «одну мысль, всюду господствующую здесь: война, поддерживаемая страхом»; «слава в рабстве – вот аллегория, изображаемая этим сатанинским монументом»; «жизнь в Кремле – не жизнь, а оборона; гнет создает возмущение, возмущение вызывает меры предосторожности, меры предосторожности усиливают опасность… и из этого рождается чудовище, абсолютизм, построивший себе в Москве дом – Кремль; вот и все» [48] . Конечно, многословная поверхностность де Кюстина несравнима с лаконизмом и емкостью Мандельштама, и все же сходство с настойчиво звучащим в мандельштамовских стихах мотивом «разбойного Кремля» может быть, думается, отмечено.