В те дни, последовавшие за освобождением Кьетана, я изменила свой взгляд на многие вещи. Если вначале я спрашивала себя, не поговорить ли с Педро и с отцом, то теперь я задавала себе вопрос, рассказала ли бы я об этой ночи моей матери, если бы она была жива, и не нашла иного ответа, кроме как бросить проклятие бесполезным годам, моим годам монастырской ученицы, в результате которых я стала сиротой, так и не узнав по-настоящему радость общения с матерью. Возможно, таков удел всех женщин: в детстве восхищаться отцом, а в зрелости солидаризироваться и находить полное взаимопонимание с матерью. Кто лучше женщины понял бы, почему я отдалась этому мастеру диалектики, этому не написавшему ни строчки поэту, который произносил речи, декламируя, придавая голосу нужные модуляции, соответствующий ритм, значительный и размеренный тон, — а такой женщине, как я, только того и нужно, чтобы отдаться любви? Кто лучше моей матери понял бы, что я не столько отдалась этому мужчине, сколько приняла его вялое толстощекое тело, в котором лишь голос, лишь глаза — да еще как! — служили оправданием тому, что прилив наступал во время отлива, и наоборот? Я думала о своей и о его матери, о своем и о его отце и в конце концов полностью исповедалась перед моим двоюродным братом, моим пророком.
Я вновь увидела Кьетана, когда уже десять дней с нетерпением ждала того, что в монастырской школе и в присутствии любых мужчин — безусых, заросших щетиной или демонстрирующих усы самого разного качества — нас приучили обозначать эвфемизмом «гости», иными словами, у меня было десять дней задержки, то есть прошло десять дней с тех пор, как менструация должна была завершить месячный цикл, и я несколько пала духом, хотя внешне казалась веселой; я становилась серьезной, лишь начиная свои подсчеты на пальцах — система подсчетов, точность которой впоследствии докажут время и положенные десять лунных месяцев. И вопреки всему, что написано в литературе по поводу положения, в самом начале которого я в ту пору пребывала, должна признаться, я не испытала никаких существенных изменений, ничего, что затронуло бы сущность моего бытия, что было бы связано с моим нормальным восприятием окружающего меня мира или же с самыми интимными сторонами моего внутреннего мира. Я даже нисколько, ни капельки не ощущала, что внутри меня зарождается жизнь; но я испытывала некоторую обеспокоенность относительно реакции моего отца и реакции Кьетана, которого я обзывала самыми оскорбительными словами за то, что он меня оставил и что — здесь я использую термин, коему меня монашенки не учили, — обрюхатил меня.
Беременность была для меня ситуацией новой, но проявлялась она, по крайней мере поначалу, лишь в отсутствии менструации, хотя постепенно стала принимать специфические очертания не только в пространственных, но и во внутриструктурных координатах, что в конце концов осложнило мою жизнь до таких пределов, о каких я и помыслить не могла. Я хочу сказать, что меня охватил страх, древний культовый страх, шедший откуда-то издалека и терзавший меня, требовавший от меня того, чего мне не дала та ночь сострадания, да, я вынуждена это признать, но в конечном итоге и любви тоже. Но этот страх не имел ничего общего с выражением, появившемся на лице Кьетана, когда, сидя с ним за столом в «Тамбре», свидетеле всех его грехов, я сказала ему, как бы не придавая этому никакого значения: