Потом полгода — ко второму заместителю.
Потом полгода — к Полевому.
Хотя за эти полтора года в журнале были напечатаны произведения, принесенные позже моей повести, я видел, что литературные достоинства или недостатки не значили тут почти ничего. Просто в процессе внутри-редакционной борьбы чиновничьи интересы складывались то так, то эдак, и если уж твою вещь не выкинули с порога, надо было набраться терпения и все время подталкивать ее к равнодушно жующим челюстям — авось рано или поздно заглотят и ее.
Гордость была непозволительной роскошью. Конечно, можно было бы махнуть рукой на литературную карьеру, вернуться к инженерству. Но это означало бы не просто утрату всех мелких льгот и привилегий (поликлиника, Книжная лавка писателей, Дома творчества, заграничные командировки, право на дополнительную жилплощадь). Это означало бы конец писательства вообще. Ибо на четвертом десятке не было бы уже сил писать по вечерам, после работы, как это удавалось в двадцать лет. Литературная же поденщина, при всей ее ненадежности и мизерности заработков, всегда оставляла возможность выкроить в рабочем дне три-четыре бесценных утренних часа, когда на свежую голову удавалось что-то сделать для себя.
Зима и лето, солнце и слякоть, дождь и снег... Чилийское посольство успело закрыться после того, как свергли Альенде, старое здание "Современника" снесли, раздвинув площадь Маяковского аж до ресторана "Пекин", а я все ходил в редакцию "Юности".
Вспоминая сейчас этот период, я вижу, что тогда не отдавал себе отчета, насколько спасительной для моей психики оказывалась роль преступника поневоле. К тому времени я написал уже три книги, которые нельзя было даже принести показать в советскую редакцию. Отрывок из "Практической метафизики" был напечатан под псевдонимом в "Гранях". "Метаполитика" ходила в самиздате, была отрецензирована в "Хронике текущих событий". Я читал и передавал друзьям запрещенные книги, пересылал на Запад свои и чужие рукописи, встречался без разрешения с иностранцами, собирал деньги для семей арестованных и самиздатских перепечаток, то есть делал все, без чего не мог уже жить и что, по правилам советской жизни, считалось преступлением. Бывало страшно, да, особенно когда лапа падала рядом, когда брали кого-то из близких знакомых (в те месяцы во внутренней тюрьме Большого дома сидел Марамзин) и мозг пытался судорожно припомнить: что у него могли найти против тебя? Кто из вызываемых свидетелей может расколоться? Но, как ни странно, страх спасал от унижения. Сколько бы меня ни мариновали в редакционных приемных, я никогда не ощущал себя незаслуженно оттираемым писателем (с полдюжиной опубликованных книг! с радио- и телепостановками! с переводами на иностранные языки! с идущими в театрах пьесами!), а всегда — удачливым, до сих пор не пойманным пройдохой, ловко маскирующимся счастливчиком-аферистом, о чьей настоящей жизни эти литературные полковники и генералы не имели понятия.
И именно поэтому, хотя мое полуторагодовое упорство прогрызло стену и в портфеле лежал свеженький номер "Юности" с повестью "Лаборантка", я не испытывал ни благодарности, ни почтения к шедшему от черной "Волги" главному редактору.
— Ну вот, ребята, вы уже познакомились друг с другом, — говорил Полевой. — Это хорошо. Пятым у нас Гофман, но он уже там, на месте. А мы летим в воскресенье. Как, не знаете Гофмана? Бывший летчик, герой. Теперь член Союза писателей. Самый подходящий для конференции антифашистов. Ну да сами увидите. Я вам хочу рассказать о поездке. Все будет хорошо, волноваться не нужно. Я там много раз бывал — принимают чехи хорошо.
— Борька! — донесся вдруг из машины пьяный крик. — Кончай трепаться. Ехать надо!
— Не шуми, Кайсын, успеем. Да-да, обстановка в стране нормализовалась. Подавляющее большинство населения осознало, что введение войск в шестьдесят восьмом было необходимостью. Опоздай мы на два дня — вошли бы западные немцы, НАТО. Война могла начаться. Так что теперь там спокойно. Таких штук, как два года назад с Гофманом, больше не происходит. Что случилось с Гофманом? Да ничего особенного. Он ехал куда-то выступать. И был в офицерской форме. А шоссе шло рядом с железной дорогой. Так что машина на какое-то время оказалась рядом с идущим поездом. И вдруг переднее стекло — вдребезги. То ли камень бросили, то ли выстрелили. Но это все теперь позади.
Красное лицо Кайсына Кулиева снова вывалилось из приоткрывшейся дверцы.
— Борька, поехали! Банк, бля, закроют.
— Нам — откроют. Отдыхай. Да, так вот я говорю, что отношение к нам теперь нормальное. Особенно в Словакии. Словаки вообще замечательный народ. Чехи к ним привыкли относиться свысока, с этаким пренебрежением. Считали, что они только на земле умеют работать, только с сельским хозяйством. А они за последние десять лет такую промышленность развернули — ого-го. И сталелитейные заводы, и шахты, и деревообрабатывающие фабрики, и кожевенные. Да что говорить — словаков во всем мире знают. Они куда ни приедут, где ни поселятся, все у них на лад идет. Они ведь теперь по всему свету разбросаны. За границей сейчас больше словаков живет, чем в самой Словакии.