— Лучше бы вы убили.
Расплатившись с официанткой и унося в душе очередную мелкую смуту (много дал? мало? по лицам их никогда не поймешь), выхожу в тот вестибюль, который со стороны улицы Герцена. Очередная выставка живописи и скульптуры: разрешенная смелость, проверенное временем новаторство, утвержденная свыше оригинальность. Сезон еще не открыт, но литературный муравейник уже кипит, дышит, ищет пути и лазейки, шевелит антеннами-усиками.
У афиши с перечнем кинофильмов и лекций замечаю Льва Аннинского. Мы не виделись год, и я — о, редкий случай в этом здании! — рад встрече. Пятнадцать лет профессионального редакторства ничего не смогли поделать с его искренней влюбленностью в русскую литературу. Он ухитряется любить даже нынешнюю — как продолжают любить близкого человека, когда он тяжело и безобразно болен. Но года четыре назад его захватила еще и другая страсть. Он тоже рад мне и сразу кидается поделиться самым важным:
— Представляешь, нашел!
— Да что ты? Где? Когда?
— Этим летом. Как я и предполагал — под Лугой. Две недели от деревни к деревне таскались.
— И очевидцы есть?
— Да, да! Солдат из его роты. Ездил к нему в Винницу. Он был в том же бою, но его ранило раньше. Как отец погиб, он не видел. Зато место помнил хорошо, нарисовал мне план: речка, дорога, высотка, заброшенный карьер. И все оказалось на месте. Деревенские старики сначала спорили, но потом привели к бугру под обрывом: "Тута!" Большой бугор — человек пятнадцать там схоронили.
Он сиял неуместно и бесстыдно. Словно не могилу отца отыскал, а древний град Китеж. Все, что он имел в начале поисков: истертая бумажка с расплывшейся печатью 1941 года — "пропал без вести".
Я не понимаю, почему мы шепчемся. Со стороны история должна выглядеть сюжетом для "Пионерской зорьки". "Никто не забыт и ничто не забыто", "цветы на могилы безвестных героев" и прочая мура, которой подрабатывают тысячи газетных поденщиков. Парадокс в том, что мой приятель делает это всерьез и для себя. И мы озираемся, говорим, понизив голос. (Не с такой ли опаской люди в наши дни читают Ленина или Маркса: если читают всерьез, это выглядит очень подозрительно.)
Все началось с того, что он как-то решил записать запомнившийся рассказ старой тетки о родителях. Потом стал расспрашивать других родственников и знакомых. Кто-то говорил с готовностью, кто-то таился. Кто-то сам себя подхлестывал ("пиши! все пиши про него, аспида!"), кто-то поминутно хватал за руку — "нет, это вычеркни!" Кто-то звонил потом, добавлял вспомнившиеся детали, кто-то, наоборот, требовал выбросить все записанное и никогда больше не являться на глаза. Разворошенное прошлое жгло людям сердце. А он терпеливо вышелушивал из них по крупицам давние события, чувства, слова, сортировал, распределял по папкам, раскладывал по местам и датам. Он находил и увеличивал фотографии своих дедов и бабок с материнской и отцовской стороны, перепечатывал старые письма, газетные вырезки, рылся в записных книжках.
Он сам не заметил, как эти жизнеописания сделались самым важным делом для него. Он отдавал им почти все время и терял литературные приработки. Семья нищала. А тут родилась еще третья дочь. Но он не мог остановиться.
Видя мой искренний интерес, он любил делиться со мной своими находками. Было в его затее какое-то редкое сочетание серьезной целеустремленности с полным бескорыстием. Он не собирался публиковать свой труд, не собирался использовать собранные материалы для каких-то литературных работ. Родители его ничем особенным не проявили себя в жизни. Он не надеялся отыскать среди своих предков владетельных князей или великих писателей. Им двигала страсть к собственному прошлому как таковому. Он просто переплетал свою летопись в толстые тома, которые "издавал" в трех машинописных экземплярах — по одному каждой дочери.
У кого-то из древних историков я прочитал (и пересказал Аннинскому), что в Древнем Риме поначалу не было деления на классы патрициев и плебеев. Разделение это происходило медленно и выражалось на первых порах не во власти, богатстве и правах, а только в одном: патрициями назывались те, кто знал своих отцов, кто хранил память о нескольких поколениях предков. Он смеялся, довольный, но сетовал, что нынешние плебеи стали настолько хитрее, что заранее чувствуют опасность и пытаются задавить всех "помнящих" в зародыше. Не оттого ли его невинное хобби кажется нам обоим крамольным?
— Заходи, когда вернешься, — зовет он.
— Наверно, не смогу. Надо будет сразу в Ленинград, к семье.
— А как же твои курсы?
— Кончились год назад.
— Дали они тебе что-то? Получил диплом? Теперь сможешь работать редактором? Кажется, у нас в редакции открывается вакансия. Хочешь я разузнаю?