— Однако! Калорий-то сколько!
— Вы, конечно, знаете, что картофель долгое время считали афродизиаком? В тысяча шестьсот тридцать четвертом году один нюрнбергский ботаник описывал, как он нажарил картошки, поел как следует и вдруг ни с того ни с сего давай приударять за своей кухаркой.
Она засмеялась, а я опять украдкой покосился на ее ноги. Она снова деликатно выдохнула дым в сторону, но я все-таки почувствовал запах. Вот так пахнут ее губы…
— А вы читали в материалах Роглера историю о едоке помидоров?
— Ну что вы! Читай я все подряд, мне бы никогда не управиться с дипломом. Я занималась исключительно вопросами литературы, сравнивала между собой произведения, авторские интенции и тому подобное.
— Так послушайте. В тысяча восемьсот сороковом году Роберт Гиббсон Джонсон в городе Салем, штат Нью-Джерси, до глубины души поразил своих сограждан тем, что на глазах у них съел помидор. В то время все были убеждены, что помидоры следует варить никак не меньше трех часов и лишь после этого их можно употреблять в пищу. Их считали ядовитыми. Джонсон этот вошел в историю. Представьте: сцена будто для фильма с Гарри Купером в главной роли. Он сидит на крыльце салемской ратуши и с невозмутимой физиономией поедает эти адские плоды один за другим. Кстати, помидоры в то время еще не были круглыми и гладкими, у них были ребристые бока, это потом уже селекционеры вывели круглобокие помидоры. Грейс, дочь местного банкира, влюбилась в Джонсона, оставила с носом жениха, богатого владельца ранчо, и со своим едоком помидоров нарожала шестнадцать душ детей. Разумеется, в глазах сограждан этот факт послужил неопровержимым доказательством того, что помидоры благотворно действуют на мужскую силу. Джонсон, между прочим, — изобретатель кетчупа, это он впервые приготовил острый соус из «золотых яблок», или яблок любви.
Я не удержался — все-таки опять уставился на ее ноги.
Она встала и резко одернула короткую черную юбчонку, потом снова села.
— Картофель и секс — эта тема разрабатывается Грассом, а больше нигде такое не встречается. — Она явно старалась говорить отчужденным деловым тоном. — История с Джонсоном — едоком помидоров мне нравится. Возьму себе на заметку. Если вы не возражаете, конечно.
— Ну что вы. Я ведь прочитал ее в материалах Роглера.
— Она мне пригодится в моей теперешней работе. Анекдотов всяких хватает, я их собирала. Клаудиус, поэт восемнадцатого века, посвятил картошке стихотворение, а Клопшток, великий реформатор немецкого стиха, очень любил смотреть, как крестьянки выкапывают картошку, согнувшись в три погибели, — он не скрывал, что неравнодушен к круглым задам. Я рассказываю эти анекдоты, и они расходятся в народе. Клиенты у меня разные, мужчины и женщины, часто — политики, но больше всего ученых гуманитариев, тех же филологов, которые занимаются проблемами, связанными с визуальным представлением речевой информации. Для них литература — вроде снотворного или наркотика. А от моих телефонных рассказов они так и взвиваются, тут им никаких визуализаций не надо, только подавай истории, да позабористей, каких они себе в жизни никогда не позволят. Эти люди больше всего на свете боятся, как бы кто не заподозрил, что они могут развлекаться каким-то неподобающим образом. Статус не позволяет. Юмора у них ни на грош. Обычно это выходцы из мелкобуржуазной среды. Я их понимаю — сама такая. Постигают высоты духа после того, как опустятся на самое дно. Довольно долгое время понадобилось, чтобы до меня дошло — это просто ахинея. Не будь работы, так бы и не разобралась. А разговоры я записываю на магнитофон. Может, когда-нибудь напечатаю статью о самооценке и сексуальных фантазиях. Вот уж вытянется кое у кого физиономия! То, что вы услышали тогда, по телефону, тот голос, вернее, те вопли, их издавал один такой вот тип. Совершенно закомплексованный парень, я его помню со студенческих лет. Но по телефону, то есть анонимно, как он думает, просто поросенком визжит от удовольствия. Бывает, приходится трубку отставлять подальше от уха. А другие звуки — это тоже запись. Я ее сделала, когда еще жила с мужем. Магнитофон поставила возле кровати, включила. Потом прокрутила ему запись. Конечно, я спросила заранее, муж не возражал. А теперь вот, сегодня, звонит и говорит, что часто слушает эту пленку — он ее, оказывается, переписал с моего автоответчика.
— Мне не хотелось бы, чтобы вы сочли меня навязчивым, но, может быть, вы позволите позвонить вам? Я хотел бы послушать одну из ваших историй.
Она посмотрела на меня в упор. Голубые глаза, зрачки казались совсем темными. Я поднял бокал и притворился, будто внимательно разглядываю остаток медово-желтого вина, а сам опять скосил глаза на ее ноги. Светлый пушок на них снова поднялся дыбом, заметны и мурашки на нежной коже — крохотные светлые точки на загорелых ногах, они доходят до самой юбки, вернее, узкой черной полоски, которая видна. Она перехватила мой взгляд и засмеялась:
— Знобит, но я бы не сказала, что это неприятно! — Она запахнула куртку, футболка с красной звездой «Тексако» скрылась под черной кожей. На колене — очень узком и изящном — у нее шрам, тонкий, светлый и длинный, сантиметра три. И вдруг, поддавшись невольному порыву, я притрагиваюсь к шраму — она едва заметно вздрагивает, и я поспешно спрашиваю подчеркнуто деловым тоном:
— Где вы так поранились?
— А-а… да в детстве однажды упала, ударилась о поребрик тротуара. Ничего трагического. — Она сует пачку сигарет в карман. — Холодно. Давайте рассчитаемся. Так и быть, сделаю для вас исключение, дам вам мой рабочий телефон. Обычно я не даю этот номер знакомым. Позвоните. Сегодня вечером. Сегодня сумасшедший день.
— Почему?
— Самый длинный день в году. — Она смотрит мне в глаза. — И самая короткая ночь. Сегодня все с ума сходят. И никто не может понять, в чем дело. Погоду винят. Ерунда. Сегодня утром булочник сказал, что заснул возле печи. Показал мне сгоревшие булки, целую корзину. А турок, портной, он старую одежду перелицовывает, живет в моем доме на первом этаже, так вот, этот турок сегодня вдруг заревел будто горилла. Просто взбесился. Я — бегом вниз. Смотрю, его дочка стоит на улице, чадру сорвала с головы и говорит: «У меня есть друг, немец, он пастор, протестант. Ухожу жить к нему». Папаша ревет белугой, того и гляди стены обрушатся. Ну и что? Дочь спокойно ушла, сунула чадру под мышку, и гуд бай. А с утра позвонил мой бывший муж, давай, говорит, начнем все сначала. Совсем свихнулся. Мы с ним четыре года прожили. Потом я ушла, год назад, нет, больше уже. Мы остались друзьями, и вот на тебе, звонит и плачет. За все четыре года ни разу не слышала, чтобы он плакал. Говорит, не записывай, пожалуйста, не надо. А я уже записала, ну, стерла, значит. Хотя потом жалела, что стерла. Тихий такой плач, очень сдержанный, можно сказать, одухотворенный, мне даже строчка из Бенна вспомнилась: «Более одинок — никогда». Или это из Стефана Георге? [12] Но я сказала: нет. Четыре года мы с ним прожили. А потом просто невозможно стало. Близость стала невозможна. Вот и подруга моя ровно через четыре года развелась. Это во втором браке, а в первом браке ее тоже на четыре года хватило. Существует четырехлетний цикл. Подруга прочитала недавно в одном журнале, что ученые обнаружили в человеческом организме гормон, который задает этот четырехлетний ритм. В течение четырех лег гормон вырабатывается, и все идет прекрасно — эротическое влечение к партнеру не ослабевает, все в полном порядке. В сущности, ведь как раз четыре года нужно женщине, чтобы зачать ребенка, выносить, родить, выкормить и отнять от груди. Вот так-то. Из-за гормона мы ищем близости или храним верность партнеру, его сексуальная привлекательность обусловлена гормональным механизмом. А потом гормон перестает вырабатываться железами, или он через четыре года начинает вызывать влечение к другому партнеру. Нет влечения — остается один секс. Первое время приходится себя уговаривать, потом принуждать к сексу — или быть равнодушной и смириться.