Выбрать главу

А тут и сам хозяин вышел из дома, но, проследив направление моего взгляда, только покачал головой и ни слова не сказал.

Он подал мне стакан, вернее, бокал в стиле модерн в серебряном подстаканнике в виде чашечки цветка.

— Выпьем! Ну, что скажете?

— Совершенно изумительный вкус.

— Да. Но думаю, не этот волшебный напиток был причиной всех безумств.

— Каких безумств?

— Да. Я все потерял. Работу. Жену. Да. — Некоторое время он сидел молча, что-то сощипывая со своих синих шортов. — Моя жена не этнолог, а искусствовед. Тут Розенов что-то неправильно понял. И, строго говоря, именно с этого и начинается история. Потому что, будь она этнологом, может, ничего бы и не стряслось. Она бы знала, что какой-нибудь наш жест, совершенно случайный, или ненароком оброненное слово в другой культуре может привести к абсолютно непредсказуемым последствиям. В последние годы она трижды ездила в Сахару. С небольшой туристской группой, из трех-четырех человек. В пустыне ведь нет границ, вот людям и хочется почувствовать себя вне рамок, причем любых. Ночное небо там, говорят, неописуемо прекрасно. Я бы тоже поехал, да времени не было. Фирма! Я занимаюсь — раньше занимался — разработкой программного обеспечения для коммунальных служб. Вывоз мусора, доставка питьевой воды, обслуживание кладбищ. Фирму продал три месяца назад. Живу теперь, не зная забот, занимаюсь коллекционированием русского авангарда. Моя жена очень интересовалась авангардистами. С тех пор как мы расстались, я скупаю их картины — не в отместку, нет, они мне действительно нравятся. Но я начал рассказывать о путешествиях моей жены в пустыню. В позапрошлом году через три месяца после ее возвращения звонит телефон. Голос незнакомый: «Аннету можно?» И все, замолчал. Жена взяла трубку. Потом приходит и говорит: «Странно. Какой-то человек хочет получить фотографию. Он в аэропорту находится, ждет там». Ну, мы поехали в аэропорт. Январь, холод жуткий. Приезжаем и видим — бедуин, туарег, в выцветшем от солнца синем балахоне, замерзший как цуцик, трясется весь, хотя стоит в холле, где хорошо натоплено. Ну, дал я ему свое пальто, и мы привезли его сюда. Машина, честное слово, верблюжьим навозом провоняла.

Этот малый — принц вроде — продал своих верблюдов и купил билет первого класса, причем туда и обратно. Поэтому ему визу дали без всяких сложностей. Он, понимаете, буквально поступил так, как сказала моя жена. «Если приедете в Германию, заходите к нам». Пустые слова, верно? Но до того жена его сфотографировала. Вспомнил я этот снимок, видел его сразу после возвращения жены из Сахары: очень видный собой, красивый даже, молодой человек с синими, темно-синими глазами, высокий, стройный, да еще в экзотической темно-синей хламиде. Когда группа туристов путешествовала по пустыне в «лендровере», они встретили его караван, и жена его сфотографировала, а он ее пригласил в шатер, угостил чаем. Она ему пообещала фотографию и сказала то, что обычно говорится в подобных случаях — приезжайте, заходите, будем очень рады. Вот он и приехал. Все как в кино. Будто так и надо, без всяких там объяснений, что вот, мол, оказия случилась, подвернулась возможность и прочее. Детей у нас нет, комнат в доме хватает, две специально для гостей, при каждой — ванная и даже своя кухонька. То есть где его поселить — не проблема. Оказалось, что он говорит по-немецки. Занятный такой немецкий язык — с русским акцентом. Оказалось, его учила русская дворянка, в восемнадцатом году бежавшая в Тунис вместе с тем, что осталось от Черноморского флота, воевавшего против большевиков. В Тунисе эта дама застряла, как и многие семьи бывших белых офицеров. Парадный немецкий язык, торжественный и церемонный, старинного фасона. «Извините великодушно, не обеспокоил ли я вас? Не будете ли вы столь любезны передать мне плате-менаж?» Это он про солонку с перечницей. И в том, как он слова выговаривал, чувствовалось некое особое достоинство. Никакой угодливости, ни в чем. Все наши друзья-приятели сбежались на него поглазеть. Или нас с ним приглашали к себе. Специально устраивали вечеринки. Вообще, народ так и рвался в метро с ним прокатиться или в лифте без дверей, или в зоопарк сводить, показать ему белых медведей, или хоть мороженым угостить. А он гулял по городу и смотрел на все со смесью детского изумления и солидной, важной любознательности. А времена какие стояли, помните? Народ валил на улицы с зажженными свечками, кругом демонстрации, долой ксенофобию, смерть национализму, очень шикарно тогда было показаться на людях в компании африканца-туарега в синем, выгоревшем под тунисским солнцем балахоне. Все наши литераторы, врачи, учителя, архитекторы старались затащить его к себе и оставить на пару дней. Но он не соглашался ночевать где-то, кроме нашего дома. Только тут, только у нас. С нами уходил, с нами и возвращался. Пить — вообще не пил. В гостях где-нибудь сидел молча и смотрел на наших во все глаза. А наши-то, каждому хотелось, чтобы он на него вот так удивленно таращился, а не на него — так на его газонокосилку, яхту, бильярдный стол. Сцены ревности из-за него разыгрывались. И в нашей семейной жизни многое изменилось, да какое там многое — все изменилось. Вот так, наверное, меняется жизнь в семье после рождения ребенка. Не стало нудных длинных вечеров, пустых и скучных воскресений. Мы вдруг увидели все его глазами — по-новому, в ином свете, все раскрасилось в яркие непривычные цвета. Вот, например, увидел он вечером пробки на дорогах после окончания рабочего дня и говорит: «Автомобили ныне сбились в кучу и теснятся друг к дружке. Означает ли сие, что пойдет дождь?» Время идет, незадолго до Рождества я его спрашиваю так это деликатно, не соскучился ли он по родимой пустыне, по отеческим шатрам? Фотографией своей он, в конце концов, уже налюбовался. А он и ухом не повел. Остался. Весна настает, — правда, весной он чаще спускался в сад. Один на улицу никогда не ходил. Аннета сказала: «Он же продал все, что у него было, ради этой поездки. У него нет средств». И стала меня упрекать: я, дескать, всячески стараюсь ему намекнуть, что пора возвращаться домой. Мы все чаще ссорились, причем всегда находился какой-нибудь другой повод, не имевший к нему отношения. Он же, как только начиналась ссоры, церемонно вставал и удалялся, но уходил не к себе в комнату, а на террасу и сидел там. Даже в дождь или снег сидел, раскрыв зонтик, ну, мы, понятное дело, прекращали споры, чтобы он, упаси Бог, не схватил воспаление легких. Он ни при каких обстоятельствах не производил впечатления бедняка, а ведь, по правде сказать, был нищим. Если честно — он стал нашим нахлебником. Мы не нуждались в деньгах. А он принимал все с царственной небрежностью. «Если ты буржуа и лишился денег, — говаривал Роглер, а он же был правоверный марксист, — ты никто. Напротив, аристократ, он и нищий — все равно аристократ, благородство не зависит от мошны. Если у аристократа нет денег — значит, он бедный аристократ».

— Ах да, Роглер, верно, верно, Роглер. — Я вспомнил, зачем, собственно, пришел.

— Еще один мартини?

— Ох! — Я мучительно искал слов, чтобы отказаться. — Нет. — Обосновать отказ не удалось.

— История рассчитана ровно на два мартини, — заявил Бухер и налил нам еще по коктейлю из серебряного миксера. — «Мечта Роглера». Ее мы пили на Зильте. Аннета и я. Последний раз пили. Мы каждый год в середине мая уезжали на остров. Ну а тут, конечно, призадумались — мало ли что может случиться с нашим бедуинским принцем, если мы уедем отдыхать, как всегда. Попытались объяснить ему, что это вообще значит — поехать в отпуск, на отдых. Он ничего не понял. Договорились с дворничихой, обещала присмотреть за ним во время нашего отпуска, нельзя же оставить его один на один с микроволновкой, газовой плитой, риск нешуточный, что ни говори. А он кивал, слушая нас, но и не подумал остаться — решил ехать с нами. Я предложил Аннете: давай уедем по-тихому, рано утром затолкаем чемоданы в багажник и — в путь. Она возмутилась, это предательство, говорит, нет, нельзя обмануть доверие этого человека. Он же простодушен, как ребенок.

Я потягивал «Мечту Роглера» и думал: что-то слишком гладко звучит рассказ, должно быть, Бухер частенько, пожалуй, не один десяток раз потчевал своих знакомых этой историей. Он уже не подыскивал слова, не отвлекался на малозначащие детали, а говорил так, словно подготовил монолог специально к моему приходу. Но возможно, мне это лишь показалось, потому что великолепный мартини стер в моем мозгу все прежние мучительные впечатления и я слушал Бухера с неослабевающим интересом.