— И вот мы поехали в отпуск втроем. Наверное, так в Средние века путешествовали императоры. Где бы мы ни появились, к нам мгновенно вспыхивал интерес. Принц сопровождал нас, но не в роли, скажем, слуги, а как посланник далекой страны, он везде чувствовал себя как дома и держался с царственным достоинством — на бензоколонках, в гостиницах, у наших друзей в Гамбурге. Так было, пока мы не прибыли на Зильт, остров, покрытый песчаными дюнами. Вот тут он потерял самообладание. Впрочем, это случилось единственный раз за все время, и никогда больше его не покидала царственная невозмутимость. Увидев песчаные холмы, он бросился к ним, испуская диковинные гортанные крики, а потом запел. Пение напоминало тирольское. Скрылся из виду, ну а мы ждали. Сначала спокойно. Потом начали тревожиться, испугались, как бы он не угодил в объятия полицейских. При нем же ни паспорта, ни других документов не было, да, кстати, срок его визы давно истек. Аннете уже мерещилось, что его посадили в камеру предварительного заключения. Потом мы подумали — а вдруг он из любопытства добежал до морского берега, не дай Бог, ведь первая же волна могла утащить его за собой, а плавать он не умеет, значит, утонул. Погода стояла холодная, солнце светило ярко, но не грело. Прошло три часа. Аннета окончательно обезумела, требовала поехать в поселок, поднять тревогу, вызвать поисковый вертолет, и тут наш принц вынырнул из-за дюн. Бурнус на нем был мокрый, хоть выжимай, значит, он и в самом деле побывал в воде, сообразили мы. Признаюсь, многое я отдал бы за то, чтобы увидеть его первую встречу с морем, с шумными волнами, пеной прибоя, солеными брызгами. Потом-то он преспокойно ходил на пляж, сменив свой бурнус на синие плавки. Приходил на берег и ложился — знаете, в Италии часто можно наблюдать подобную картину — купанье пожилых дам, не умеющих плавать, — ложился в полосе прибоя — грудь и плечи на песке, ноги в воде, набегали волны, в то время года еще холодные как лед, толкали его в спину, и он смеялся, визжал и зарывался руками в песок, чтобы удержаться. Между прочим, в эти минуты на его лице появлялось выражение детской боязни. А иногда он на долгие часы уходил бродить среди песчаных дюн. Поверьте, я никогда не думал, что могу заинтересоваться мужчиной, но с тех пор, как я увидел его в плавках, это тренированное, мускулистое тело с ровным загаром, у меня все чаще стало появляться желание, немало меня смущавшее: потрогать его мускулы, вот тут, на плече и на груди. — Бухер легко коснулся моего плеча. — Но ничего другого. Он тогда впервые снял свой балахон и ходил в коротких синих штанах и старой синей фуфайке, вот этой, что сейчас на мне. Не знаю, почему он выбрал такой наряд. Ни я, ни Аннета не спрашивали, хотя в синей своей хламиде он как раз не выделялся бы среди курортников, на пляже ведь все заворачиваются в какие-то простыни или полотенца. Одевшись в обычную одежду, он словно стал нам ближе.
Я заметил, что в поведении Аннеты кое-что изменилось с того дня, как мы прибыли на остров и увидели нашего принца на берегу, среди песчаных дюн. Она стала краситься с самого утра, хотя обычно в отпуске за ней такого не водилось, а утром, выйдя к завтраку, этак игриво встряхивала мокрыми после душа волосами — в точности как в давние времена, когда мы с ней только-только познакомились. Теперь она смотрела не на меня, а на него из-под этой шелковистой блестящей завесы. А я смотрел то на нее, то на него. И должен признаться, на него я смотрел с большим удовольствием. Я с утра уже радовался, что увижусь с ним. А ее взоры меня, как ни странно, не волновали, скорей уж, если быть до конца откровенным, я ревновал, если перехватывал его взгляд, устремленный на Аннету. Однако он, по крайней мере такое у меня сложилось впечатление, на заигрывания не реагировал.
Но совершенно непостижимым казалось мне то, что в свои пятьдесят я вдруг заинтересовался мужчиной, хотя мой интерес был не сексуального толка — просто хотелось быть возле него.
А потом однажды утром он перестал разговаривать с Аннетой. Игнорировал ее. Я спросил его, что стряслось? Он только головой покачал. Спрашиваю Аннету, в чем дело? Ни в чем, говорит. Но — как бы объяснить? — она была в растерянности. Прошло еще два дня и тут — поздравляю, истерика. Сложила свои вещи. Призналась, что в тот вечер, когда я пошел повидаться с одним другом, она заявилась к принцу, в его комнату. Он встретил ее холодно, а она истолковала это как робость, обусловленную культурными традициями, но затем, когда она стала вешаться ему на шею, он выставил ее за дверь. И знаете, что сказал при этом? «Вам не пристало вести себя подобным образом». — Бухер засмеялся. — Гостеприимца нельзя обманывать. Долг гостя перешиб сексуальный инстинкт — вы представляете? — инстинкт пола, последний из животных инстинктов, который у нас еще остался и который сметает на своем пути все и вся — семью, религию, страх заразиться СПИДом, любые формы политической корректности, ведь все это у нас летит к чертям, если двоих тянет друг к другу. А тут вдруг является человек, который превыше всего ставит долг и обязанность гостя по отношению к хозяину.
Аннета уехала в Париж к какой-то подруге. Я хотел было закрыть ее счет, но потом решил — пускай все остается, как есть, не буду мелочиться. В глубине души, признаюсь, я даже рад был, что она уехала. Изредка она снимает деньги со счета, не слишком много, так что все идет по-старому. Она не взяла с собой даже свои любимые блузки и старые купленные в Нью-Йорке платья в стиле двадцатых годов. Один раз позвонила. Поговорили спокойно, как друзья, даже сердечно, пожалуй. О счетах, договорах, о родственниках. И, кстати, об архиве покойного Роглера. Когда я спросил, надо ли и дальше держать архив в доме, она заплакала. Думаю, своим вопросом я невольно напомнил ей о нашей прежней жизни, ведь в те добрые времена тут уже стояли эти две коробки. Но она быстро взяла себя в руки. Я спросил, как у нее вообще дела. Ответила: «Хорошо. Шатры уже убраны. Горизонт ничто не застит». Это, конечно, его слова, принца нашего, чьи же еще. «Безумная история, — сказала она потом. — Вот ведь в какую передрягу мы угодили». Спросила, как он поживает. «Хорошо», — говорю. Вот и весь разговор. Из Парижа звонила.
Я ни разу за все время не позволил себе прикоснуться к нему. Уверен, он бы тотчас уехал. Виза у него давно просрочена, но обратный билет первого класса все еще действителен. Вернулся бы к своим верблюдам, теперь, правда, они ему уже не принадлежат. Я с удовольствием дал бы ему денег — возместил затраты на авиабилеты. Но, вот ведь черт, это же бред какой-то, но меня пугает то, что он может уехать. Тогда ведь все вернется на круги своя и потечет обычная жизнь, нормальная, так сказать, и все краски сольются в один серый цвет. А сейчас он здесь, но я даже не знаю, чем он занимается у себя в комнате. По утрам, если погода позволяет, выходит на террасу и молится, обернувшись лицом к востоку. А наши общие интересы — знаете какие?
— Нет, — сказал я. Сквозь одуряющий туман «Мечты Роглера» даже это короткое словечко пробилось с великим трудом.
— Русские авангардисты и классическая музыка — вот что нас связывает. Бах и Моцарт. Мы часто ходим на концерты. Раньше он не слышал классики, но музыкальность у него поразительная. Когда звучит Бах, он застывает, будто каменное изваяние, сидит не шелохнется. Иногда я даже толкаю его в бок — боюсь, вдруг он безвозвратно ушел, погрузился в себя навеки, — и тогда он медленно выходит из оцепенения. Никогда в жизни мне не встречалось ничего подобного. И русских авангардистов он полюбил, реализм ему ничего не говорит, Пикассо и экспрессионистов он не жалует, все больше смеется, а вот видели бы вы, как он замер, впервые увидев картину Ива Клена[14]. Ее чистую синеву. Просто не увести его было от картины.
— А Роглер? — спросил я. — Получилось, впрочем: «Роллер». Однако Бухер понял: