«Сталин! Америка и Комитет безопасности! Я плохо вижу и плохо понимаю, что говорят… Боже, как же холодно… В лесу, на поляне… тут они меня и связали! Вылетело что-то из кустов, потом началась стрельба. От них пахло йодом. И от веревки пахло йодом. Руки у них холеные, но сильные. Почему я так дрожу? Почему мне холодно? Я же в шинели. Нет, шинель осталась на спинке стула. А майор Василиевич? Николу убили, и Богдана тоже, и Бане… Бане улыбнулся, стиснув зубы, как мой Войислав, только ему было некому сжать руку, и он схватился за ветку… Опять что-то вылетело из куста… Они не стреляют, смеются. За воротники у них стекает ракия, запах йода становится все сильнее. Они пьют и за веревку. И поливают ее ракией! Что это он говорит? Сталин! НКВД! Америка! Кто он такой?»
– Пока ты был в лесах, мы спокойно спать не могли. Жили в постоянном страхе, как бы ты откуда-нибудь не нагрянул, не поднял голодную деревенскую Сербию, как тебе удалось это в сорок первом… Ты и твои четники повсюду виделись мне среди бела дня. Дунет ветер, шевельнется тень от листьев, я вздрагиваю: это он, Дража, со своими!
«Одеяло… вот бы сейчас одеяло. И чтобы развязали. Руки – это понятно, но зачем же и ноги, и все тело?… Наверное, я ранен и лежу на носилках! Они провисшие, растянутые, спина проваливается. Растянулись от раненых. Но куда они меня опускают, где я и почему так страшно холодно? Кто боится моей тени? Сейчас не сорок первый… мы… сумасшедший Василиевич, война закончилась… не Василиевич, а Калабич… но они мертвы, а я ранен и в плену!»
– Кто вы такой? – спросил он, обращаясь к стоявшему над ним силуэту.
– Я – Бог! Я – все и вся! Знаешь ли ты, что депешу о твоей поимке я послал самому товарищу Сталину? Эх, поглядеть бы, как Сталин ее читает, а внизу подпись его генерала Крцуна!
«Какой-то русский! Значит, это они меня взяли в плен! Они, они! У наших для такого кишка тонка… И так хорошо говорит по-нашему… Русские, братья русские! – вздохнул и закашлялся он. – Помогали нам только для того, чтобы их предательство потом было больнее пережить. Русский для серба то же самое, что и англичанин, только без фрака и без красивых фраз. Не могу его рассмотреть как следует… где же мои очки?» – забыв, что лишен возможности двигаться, он попытался поднять руку.
– Только с тринадцатого марта начинается коммунизм. Только с сегодняшнего дня мы начинаем строить светлое советское завтра. Нет тебя больше, генерал. Нет и нашего страха. Теперь мы можем делать все, что хотим… Трумэн, де Голль, Черчилль, король… да все они вместе пусть катятся к растакой матери. Ты был для нас единственным препятствием, тебя одного мы боялись… Этой ночью ты мне заплатишь за все! За моих убитых братьев и товарищей. За Момчилу Смилянича, за доктора Ацу, за Жику Корчагина, за Милицу, за Синишу, за Максима, за Стеву Филипповича, за Горана Ковачевича… за Муйю Русского, за сербов, за братьев хорватов, за мусульман… заплатишь, бандит, за всех!
«Он ненормальный, сам не понимает, что говорит. Я убил Корчагина? Моя Гордана… она была влюблена в Павла Корчагина. Гоца в него, Бранко в Тоню, а Войислав над ними смеялся. И этот Муйа Русский… не может быть, чтобы он был русским, а я его не знал… Я – убил?… Я никого не убивал! Никогда!.. Из всех, кого он назвал, я знаю только поручика Смилянича, но поручик Смилянич… его убили партизаны… он ушел из партизан, а они его за это выдали немцам… Какая Милица?… Ненормальный русский! Да за меня было больше мусульман и хорватов, чем за Тито!»
– Мангал! – выкрикнул Крцун. – И оденьте ему очки, чтобы хорошо все рассмотрел.
На оголенный живот осторожно опустили какую-то странную посудину. У нее были массивные ручки, как у кастрюли для варки повидла, но вместо дна – металлическая сетка, так что она напоминала решето. Через ручки они просунули веревку, приподняли один край крышки и забросили внутрь, вверх животом, какого-то серого зверька, а потом быстро, в тишине, впервые в полной тишине, затянули веревку.
Сбитый с толку всем происходящим, которое он никак не мог связать в одно логичное целое и поместить в определенное время и которое уж тем более не мог разгадать и вырвать из паутины бреда или сна, Дража с облегчением, даже с радостью, подумал, что у него на животе оказался заяц, и теперь рядом с ним есть что-то живое, что он видит и узнает и что поможет ему связать воедино все то, что происходило раньше. На его лице появилась улыбка.
Зверек некоторое время стоял неподвижно на месте, а когда Дража, уверенный, что находится где-то посреди луга на Сувоборе или на Райце, напряг мышцы, продолжая думать, что ему на живот вскочил заяц, тот, начал бегать по кругу.