Выбрать главу

На Пласа дель Кастильо по-прежнему бушевала толпа: все семь дней Сан-Фермина люди не спят — лишь только утром после <энсьерро> выпьют вина, съедят сандвич и лягут на улице или в сквере, несмотря на категорический запрет полиции. (Впрочем, несмотря на многие категорические запреты, испанцы все более и более открыто игнорируют официальные <табу>. В <Каса Марсельяно>, где сидели за соседним столиком французы, молодые студенты из Мадрида кричали: <Да здравствует блок всех левых сил!> Это было невозможным год назад, как невозможной была открытая продажа советских книг, — сейчас они появились на книжных витринах.)

Мы проталкивались сквозь толпу, к бару <Чокко>, где Старик всегда пил кофе рано утром после <энсьерро>, и я смотрел на Тино, которого многие узнавали, и дивился той маске трагизма, которая была на его лице. Наверное, каждый тореро постоянно ощущает состояние трагедии, и не только в госпитале после ранения, но и сейчас, ночью, глядя на толпу, которая знает его, приветствует и любит, но до тех лишь пор, пока он — Тино и пока он не погиб, или не испугался, или не заболел; тогда его предадут презрительному забвению. (Впрочем, подумал я, только ли к одним тореро приложимо это? Литератор, переставший писать, состарившаяся балерина разве все это не составляет одну цепь — тяжелые вериги искусства?)

…А ранним утром, когда по улице Эстафеты с олимпийской скоростью километр за полторы минуты — быки пронеслись и ранили шестерых <афисионадо>, мы сидели на Пласа де Торос. Только-только с арены ушел оркестр — поскольку люди здесь собираются загодя, на рассвете, часов в шесть, чтобы занять места получше, памплонцы два часа радуют гостей прекрасными песнями Наварры, танцами Астурии, страны басков, и на Пласа де Торос выскакивают зрители, ибо они не в силах сдерживать себя, им надо двигаться, все время двигаться — до тех пор, пока на арену не вбегут люди, а следом за ними, поднимая их на рога и топча копытами не ворвутся <торос>, окруженные волами с колокольчиками на потных шеях. Вот барьер перепрыгнула длинноногая девушка, жеманно пошла, виляя бедрами, задрала юбку, а ведь это не девушка, это парень дурачится: хохот, свист, веселье… Сразу же появляется полиция, <нравственность — превыше всего, что это за французские штучки>, сейчас схватят парня… Но — нет… Изменилась Испания. Полицейских освистали так, что казалось, воздух порвется, словно загрунтованный холст.

— Фуэрра! Вон! Фуэрра! Пошли прочь!

И ведь пошли прочь.

Веселье народного праздника продолжалось на арене до тех пор, пока служащие арены — их называют <работяги корриды> — не затолкали всех на трибуны — пришло время <энсьерро>.

И вот прогремела пушка, и мы услышали шум, и он катился как лавина прибоя, а потом этот единый шум распался на голоса, но и голоса в свою очередь разделились на вопль, тонкий крик, хриплый <а-а-а-ах>, а потом на арену вбежали первые <афисионадо>, а следом за ними, словно пульсирующая кровь из порванной артерии, втолкнулись следующие, а за этой второй партией, закрыв затылки руками, сталкивая друг друга с ног, ворвались третьи, последние, потому что их преследовали быки, и вся Пласа де Торос повскакивала со своих мест, заохала, закричала, а особенно кричали на трибунах <соль>, которые подешевле, и там, в отличие от трибун <сомбра>, все были в бело-красных костюмах, и все с бурдюками вина, и все поили друг друга, запрокинув головы, ловя ртом быструю черную струю тинто, и не проливали ни капли на рубашку, а если и проливали, то что из того? — все равно красный цвет на белой рубашке угоден Сан-Фермину и нужен для того, чтобы загодя злить <торос>, которые сейчас метались по арене, поддевая рогами тех, кто стоял к ним ближе, а остальные переваливались через деревянную изгородь, и что там прыжки Брумеля и Тер-Ованесяна — сигали с места, без разбега, подгоняемые зримым ощущением гибели — отточенным, холодным и гладким рогом быка, который входит в тело, словно в тесто.

Быков, разъяренных, р а с с м о т р е н н ы х зрителями, великолепных быков с финки Миура, что в Андалузии — там отменные травы и мало воды, поэтому они похожи на символы скоростной спортивной мощи, вроде спортивных <ягуаров>, - загнали наконец в ворота, откуда их выпустят в шесть часов пополудни, когда начинается коррида, и на арену снова высыпали сотни молодых и пожилых <афисионадо>, и даже две толстенные американки выскочили на поле (это не переодетые, это — экзальтированные), но их освистали, и полиция прогнала их обратно, и зрители поддержали полицию в этом, и началась игра <афисионадо> с бычками-двухлетками: их выпускали через те же ворота, куда только что скрылись быки борцы-четырехлетки. Но и эти яростные двухлетки, которых выпустили на поле, начали разметывать толпу, и от них убегали, но не могли убежать, и падали, и закрывали голову руками, и сжимались в комочек, маленький человеческий комочек — словно во чреве матери, и бык-двухлеток бил этот комочек рогами и мял копытами, но <афисионадо>, рискуя, дергали быка за хвост и принимали удар на себя, чтобы другие подняли раненого с желтого песка и унесли на трибуны, и на трибунах стоял замирающий, протяжный, тихий, громкий, ликующий, негодующий, непереводимый:

— О-о-о-о-о-о-о-о-о-л-ле!

А потом выпускали трехлеток с одним рогом, завязанным тряпками, и трехлетки тоже били <афисионадо> и разгоняли их, но не могли разогнать, потому что каждый испанец — Дон-Кихот (когда он, безоружный, идет на быка, дразнит его газетой, играя ею, словно мулеткой) и Санчо Пансо (когда он сворачивается в комочек, чтобы тугая собранность тела самортизировала удар копытом или рогом), и поэтому нельзя, чтобы тебя, <афисионадо>, освистали трибуны, если ты убежишь и струсишь; надо прыгать, манить быка на себя любым способом — все допустимо, одно лишь запретно: пугаться или — так будет точнее — показывать испуг зрителям…

Когда это опасное и прекрасное веселье кончилось, я спросил Дунечку:

— Почему Старик назвал роман о фиесте <И восходит солнце>?

— Не знаю, — ответила она. — Наверное, из-за Экклезиаста.

— Нет, — сказал я уверенно, не страшась категоричности на этот раз, совсем не поэтому.

— А почему же? — спросила Дунечка.

— Вон, — сказал я, — посмотри налево.

Она обернулась, и в глазах у нее зажглось огромное красное солнце Испании, оно появляется на Пласа де Торос именно в тот миг, когда кончается <энсьерро> и начинается первое утро фиесты Сан-Фермина, и <сан> не очень-то приложимо к Фермину, потому что он прост, добр и открыт, как истый испанец.