Выбрать главу

Автомат лежал под стеной. Немой блеск металла пугал Гурилева. Никогда он не держал оружия в руках и обращаться не умел, хотя давно разменял пятый десяток… Осторожно придвинув к себе автомат, Гурилев ощутил непонятные ему холодные изгибы стали, вспомнил слова Анциферова: «Вот это — затвор, оттяните к себе и жмите на крючок. Пойдет, как по маслу…» Он мягко отложил автомат к стене, сдвинул в сторону запасной диск, топыривший карман, уселся поудобней и, вздохнув, опять подумал: «Чему быть — того не миновать».

В памяти, как в агонии, еще трепетали слабевшие видения прошлого. О чем просил брат на прощание?.. Адрес Олега… Нет уже адреса!.. Нет Олега!.. Нигде. И не будет никогда!.. Прости, сын, что я скрыл от мамы и Сережки…

Он полез за пазуху, достал спрятанную меж страничек паспорта бумажку. Ее дал ему приятель их, Тимофей Алексеевич Крылов, работавший в военкомате. С тех пор Гурилев не расставался с нею — желтоватой, грубой, с шелухой завальцованной древесины, с отчетливо выбитыми пишущей машинкой жуткими словами: «Управление по персональному учету потерь сержантского и рядового состава Действующей Армии. Военному комиссару Джанталыкского района… области… Известие гр. Гурилеву А. Б. Старший сержант Гурилев Олег Антонович погиб 29 сентября 1942 г. в поселке „Красный Октябрь“ (г. Сталинград). Похоронен там же».

Похоронен… Кем?.. Как?.. Похоронен… Не стало… В сущности, какая разница, известно мне или нет, где он находился в то мгновение, когда его не стало?.. Оказывается, это важно мне — и когда его не стало, и где зарыли… Уму необходимо это утешение… Разве не жажду знать, как он погиб? Мучаюсь ведь, что не знаю. Хотя у слов «погиб» и «похоронен» смысл всегда один: человека нет…

Когда пришла похоронка на Олега, Гурилев подумал, что боль и скорбь теперь навечно будут с ним. Это странным образом даже успокаивало. Хоть что-то получил взамен, хоть неравноценную долю чего-то, чем смерть охотно делится, когда забирает детей, оставляя родителям еще долгую жизнь. Лишь времени он боялся. Знал, что имеет оно столько лукавых возможностей пробуждать в человеке его защитную способность утешаться. Он заранее страшился этого утешения, стыдился, что такое может и с ним произойти. Не раз за минувшие месяцы подозрительно вслушивался в себя, сокрушенно отмечал, что острота первого удара медленно и незаметно угасает, вязнет в сутолоке нелегкого быта и служебных хлопот трудного и горестного времени. Горестного для всех. Вот, пожалуй, в чем дело…

Над ухом Гурилева в щели заунывно пел сквознячок. Слюдяно мерцал в свете луны снег. Спала земля, скованная ночной стужей. И где-то далеко, в глубине ее темного и холодного чрева, спал его сын Олег, которого не пробудить ни криком, ни тихой мольбой…

В эти минуты одиночества и неизвестности он вспомнил — и не случайно — людей близких, дорогих, памятных тем, что своей праведностью или ошибками помогли ему понять жизнь… Жена… Сыновья… Вардгес… Брат… Да, и брат…

Было это уже потом, в эвакуации, в Джанталыке. Жена работала счетоводом в госпитале. Однажды после обхода в финчасть вошла медсестра Гуля Давлетова и, склонившись, тихо сказала на ухо Гурилевой:

— Вера Васильевна, ночью привезли новеньких… Среди них один… Фамилия, как ваша…

Лицо Гурилевой ожгло изнутри, горячая боль ударила в виски, руки и ноги онемели, попыталась встать — не могла. Поняла, что обморочно бледнеет, заметила, что все уставились на нее. Деревянными губами произнесла, думая об Олеге:

— Молодой?

— Нет, совсем старый, — сказала Гуля. — Но фамилия ваша. В четвертой палате…

Поняв, что испуг был напрасен, что раненый — однофамилец, слабыми пальцами пошевелила бумаги на столе и вышла вслед за Гулей.

Четвертая палата для особо тяжелых. Войдя, Гуля показала на кровать у печки…

Медленно приближаясь к раненому, Вера Васильевна издали всматривалась в него. Он лежал, почти плоский, укрытый до подбородка синим одеялом с пристегнутой к изнанке простыней. И белый ее край касался лица, оттеняя серовато-сизый подбородок, наскоро выбритый неловким госпитальным парикмахером. Голова, тоже кое-как обритая, тяжело лежала в мягком лоне жиденькой подушки. Лицо, с закрытыми глазами, остро худое, изможденное, было незнакомо. Она смотрела в эту неподвижную маску то ли глубоко спящего, то ли умиравшего, на синие, покойницки выпуклые веки, плотно закрывшие глаза, и пыталась хоть что-то, что было в ее памяти, соотнести с чертами этого человека. Но ничего не вспоминалось. Тихонько она вышла из палаты.