Выбрать главу

Не съедят, говорит мне сверху голос, это древние обычаи, ими все предусмотрено. Открыл глаза: учительница на моей ноге сидит, в руке кусок меда. Лечить меня хочет: открой рот, двоечник. Скатала из меда колобок, мне его в рот, как мяч в ворота, забила. Во рту тепло от меда стало, тошно, учительница вытерла мне тряпкой лицо, ушла. Лежу, шум слушаю: опять новые гости пришли, предыдущих едят, а золотошвейкина родня всё ножи под музыку точит.

Когда выздоровел, кончилось уже все, солнце светит. Золотошвейка стоит во дворе, веником — туда-сюда, меня заметила — поклонилась, и опять за свой веник. Мне страшно стало с ней вдвоем быть, я обратно в барак спрятался. А сзади уже Январжон весело: а, выздоровел! И по плечу меня: хлоп! Я чуть от этого хлопка не упал, но спрашиваю: она — та? Январжон нахмурился. Говорю: ну, на фотографии... Январжон пробормотал: та, та, — и на кухню ушел. А невестка все веником стрекочет, хочу ей крикнуть: не подметайте, сестра, у нас же пустыня, песок, понимаете? Песок! Двадцать лет одно место подметать будете.

Не крикнул, застеснялся, уши горячими стали, хоть самсу на них разогревай. Вернулся в кровать: может, я еще больной, кто знает?

* * *

Она, оказывается, Фатимой по имени была. Тихая как воздух. Утром только веником пошумит. И ночью иногда плачет, о чем-то брата просит, он ей объясняет: ду-ду-ду. Такой у нас барак, все слышно кто какие слова говорит. А отец, когда жил, его коттеджем уважительно называл.

Потом один раз я проснулся, а Январжон ее бьет. Фатиму. Это уже осенью было. Тихо бьет, чтобы соседи не догадались. Она тоже громко боль выражать стесняется. Смотрю, мать на своей койке не спит, слушает (мы как брату Январжону комнату для семейной жизни освободили, вдвоем с матерью жить стали). Мама, говорю, слышите? Она кивает: слышу, слышу, спи. Почему бьет, спрашиваю. Она кивает: характер такой, спи. А мне так жалко Фатиму стало, даже спать расхотелось.

Мама, мама, вы поговорите с ним, ладно? Поговорю, спи. Когда? Потом когда-нибудь... спи, ишак несчастный, а! На мою бедную голову проклятие, все в чужие дела нос засовываешь... Что ты от меня, бедной, хочешь? Сам иди, скажи своему брату, чтобы не убивал ее. Стой, куда пошел?! Дай мне чайник, сейчас лопну, так пить хочу. Я про твоего отца скажу. Он очень уважаемый человек был, в этом доме все своими руками делал, а как меня бил! Знаешь, какие я синяки подругам показывала, они таких в жизни не видели. У них-то синяки поменьше размером были. Ты, говорят, Раношка, наверно, сама себе эти синяки устраиваешь, не похоже, чтобы от мужа такое получилось. Дуры, говорю, идиотки, как это я себе устраиваю, он меня и когда я беременная была, бил, бешеный человек. Я каждое утро мокрую подушку на подоконнике сушила. Зато теперь мне ничего не страшно, такую школу жизни я от его кулака повидала.

Пока она говорила, за стенкой тише стало, слава богу. Фатима завела свой долгий, как ветер, плач; Январжон опять объяснял ей что-то своим ду-ду-ду. Мать улыбалась на своей кровати, эта улыбка сквозь темноту мне казалась бедной и какой-то неправильной.

Под утро я опять проснулся по той же причине, которая была за стенкой. Там дрались. То есть дрался Январжон, а Фатима пыталась от него убежать и спрятаться, но комната, куда их отправили на супружескую жизнь, была маленькой, и у Фатимы ничего не получалось, а у Январжона получалось всё. Наконец она выбежала из комнаты, Январжон остался один и стал сам с собой ругаться. Заскрипела на койке мать. Я спрятался в одеяло. Сквозь него я услышал привычные всхлипы веника, Фатима снова битву с песком вела.

С Январжоном я столкнулся около туалета; он шел какой-то потолстевший за эти семейные месяцы, хмурый. Не успел я открыть рот, он скривился: не лезь не в свое дело, понял? Я хотел крикнуть, что не понял. Уж лучше бы, как раньше, на своем ведре мною командовал, чем эту Фатиму — кулаками, совсем как зернышко риса стала. Злое у тебя сердце, Январжон (это я про себя говорю, но так громко, как будто вслух).

Мать тоже Фатиму жалеет, но все-таки властвовать над ней хочет: я тебя, доченька, жизни учу. Та, конечно, учится: и воду таскает, обед-ужин готовит, матери ноги гладит, они у нее теперь после свадьбы больные. Январжон днем в ремонтной мастерской работает, там отоспится, ночью обязательно ду-ду-ду. И побьет ее раз в месяц, а иногда чаще. Я все ждал, когда Январжон меня в пустыню позовет, походить-поговорить; там спрошу обязательно, зачем он столько раз эту Фатиму бьет. Но брат, кажется, потерял к пустыне интерес и особенно звезды разлюбил, а раньше, когда ночью туда ходили, он даже мочился с задранной головой, от созвездий оторваться не мог.

* * *

И тогда решили, что эту Фатиму надо вернуть.

После того как у нее так сгорел ужин, что Январжон не дотерпел до ночи и все с ней сделал своими кулаками прямо вечером. А мать его пыталась остановить, потому что в окна соседи глядели. Я тоже пытался остановить, только было поздно, у Фатимы потекла кровь и у меня тоже, хотя я не заметил, когда у Январжона получилось меня ударить.

После этого приехала семья Фатимы, которая хотела раньше ножи поточить, и села на совещание с матерью. Январжон во дворе ходил, то веточку по-хозяйски отломает, то бычки докурит, которые ему в ремонтной от офицеров поступали. Потом мать во двор лицо высунула, мне “заходи” говорит. Я захожу, смотрю, Фатима с красными глазами, родня ее тоже вся, как будто сейчас что-то серьезное скажет. Вместо этого смотрят на меня, даже Фатима тихонечко смотрит. Потом кто-то из ее родни говорит: похож. Еще кто-то сказал: подойдет. А Фатиме сказали: уйди, что сидишь? Она сразу ушла, чтобы не сидеть, а я остался и ничего не понимал. Стал смотреть в окно, там Январжон пытался говорить с Фатимой, приближался к ней, а она от него отходила, он приближался, она опять...

Потом мать сказала, чтобы я не смотрел в окно и сидел как взрослый. В общем, мне заявили, что Фатиму вернут. Ее любят, не хотят, чтобы об нее здесь свои кулаки точили. Не для того ее в семье как цветок выращивали и в техникум отдавали.

И тут мне главное сказали. Меня тоже забирают. Чтобы Фатиму не позорить, что ее от мужа обратно привозят, меня возьмут. Я буду как будто Январжоном, пока Фатиме другого мужа не обеспечат. Этот другой уже вообще-то есть, только приданого еще не скопил. Тут родственники Фатимы снова стали спорить, потому что некоторым этот парень не нравился, бабку его когда-то видели с цыганом, а других, несмотря на бабку, устраивал. Я опять ничего не понял, стал смотреть в окно, там уже никого не было, ни Январжона, ни невестки; двор только и небо. Я внимательно слушал, как ругаются взрослые: неужели быть взрослым — это значит стать как они? Для чего им требуется так ругаться? Чтобы доказать друг другу, какие они взрослые и даже пожилые?

Короче, я буду Январжоном. Пока этот цыган не накопит денег. Когда накопит, я исчезну. После этого, наверное, он будет изображать меня. То есть Январжона. А может, самого себя. Главное, я должен был идти собирать вещи.

Я не знал, как вещи можно собирать. Я ведь в жизни в Самарканд только ездил, а туда вещи не нужны были. Поэтому я просто вышел. В голове, в сердце, в животе — везде страх чувствую и неуверенность. А если меня спросят, как зовут, я что, “Январжон” скажу? Да, наверное, так и скажу: Январжон. Ян-вар-жон. А я на него совсем не похож. У нас даже губы разные. Что мне там, губы никому не показывать? И Фатиму жалко. Только ведь мне ее в полное распоряжение, наверное, не дадут, я ведь только для людей буду Январжоном, для соседей. Надо, наверное, какую-то одежду Январжона взять, брюки, например. Хотя не даст, “новые”, скажет, а сам уже целый год их носит.