Ночь омывает раны
Счастливый всегда готов поделиться счастьем. Влюбленные улыбаются всем вокруг, везунчики раздают полученное на халяву - легко пришло, легко уходи. Когда огненные стрекозы царапают крыльями твое солнечное сплетение - так легко обнять малознакомого человека, сказать что-то приятное, так легко отдать то, чем у тебя душа переполнена доверху.
Печаль утраты похожа на рану. Не свежую, кровоточащую, нет. От свежих ран пьют сутками, плачутся незнакомым людям, жалуясь на судьбу, обвиняют, каются. Свежие раны толкают в толпу, и ты липнешь к чужим и безразличным в надежде заткнуть ими, как комом ваты, кровоточащее отверстие в душе. Так ранит предательство, так ранит подлость.
Расставание - нет. Оно совсем другое. Особенно то расставание, после которого уже не будет встречи, никогда. Оно истекает не кровью - сукровицей. Рана гноится, плачет золотистыми слезами, края наливаются болезненным жаром, красные, с просинью, они первые ласточки душевной гангрены. Ты рубишь часть себя, чтобы не дать сожрать тебя всего. Ты становишься калекой, который прячет от всех свою рану, бережет от случайного неосторожного прикосновения - неловкого сочувствия, неуместного соболезнования.
Я отгородился от всех после смерти Саши. Что-то внутри меня, то, что хотело провести рядом с ней всю жизнь, никак не желало смириться с тем, что ее больше нет. Оно болело, ныло, горячо пульсируя. И постепенно мертвело.
Наверное, я позволил бы этому поглотить себя, превратить в тень, в неизвестно зачем живущую память о Саше, но, видимо, у судьбы были на меня другие планы.
Все мы думаем, что рождены главными героями. Что именно ради нас происходит то или это. Нам подмигивает Рок, о нас рассказывается история. Но чем дальше я живу, тем больше понимаю, что я лишь статист. Удобный статист для чужих историй, занавес которых то и дело опускается передо мной, оставляя в темноте. Вешают на гвоздь, как Пьеро. Складывают в сундук, чтобы достать вновь, когда появится необходимость.
Я увидел ее слишком поздно. Подошел почти вплотную. Поздно было прикидываться спешащим и занятым. Я почти налетел на нее. Приготовился к дежурным фразам. К тому, что у нее все хорошо и она счастлива с тем, кого любит.
Но она не заметила меня. Она стояла и смотрела на черную доску, возле которой в дежурной вазе стояли четыре гвоздики.
Я тоже посмотрел.
- Все так быстро вышло, Лондон, - сказала она, не оборачиваясь.
- Как вы узнали, что это я, Мария Юрьевна?
- Еще когда ты был студентом, я всегда узнавала, когда ты идешь. Сначала думала, из-за твоей любви к длинным плащам. Думала, это шелест ткани. Словно крылья шумят. А потом прислушалась - ты и без плаща так же звучишь.
- Как он умер?
- Инсульт. Мы разговаривали. А потом уже все... Он просто упал. На полуслове.
- На каком?
- Он сказал: «Маша, ты же зна...»
- Он хотел сказать, что любит вас.
- Наверное.
- От этого, наверное, должно быть легче?
- Помнишь, я вам на занятии говорила про идиомы. Крылатые фразы. Есть такое выражение: «Соломинка, переломившая спину верблюду». Я словно тот верблюд. Мне разом на плечи опустили такую тяжесть, что я не могу дышать. Но он сказал это: «ты же зна...». Да, я знаю, как он любил меня. Он сказал - и словно лишил меня этой последней соломинки, которая переломила бы мне хребет. И я отчего-то осталась в живых под этим невыносимым грузом. Ты понимаешь?
Я кивнул. Мы стояли у черной доски, и с большого портрета, перечеркнутого с угла черной лентой, на нас по-отечески смотрел ее муж. Наши голоса гулко отражались от стен, шептались в уходящих в темноту коридорах.
- Ты всегда понимаешь, Лондон. Как ты живешь с этим? Наверное, невыносимо тяжело всегда чувствовать чужую боль...
- Она не чужая.
Я не хотел, чтобы она приписывала мне то, чего не было. А еще... я понял, что от нее можно не загораживаться. Она поймет. Как калека понимает калеку.
- Ты потерял кого-то?
Я кивнул.
- Близкого?
Я кивнул снова. Я не мог заставить себя говорить.
- Мне жаль.
- Мне тоже.
Она взяла меня за руку. Мы стояли так, слушая, как кто-то гасит свет этажом выше. Назойливое жужжание ламп дневного света становилось все тише. Их рой засыпал, погружая здание в оглушительную тьму.
- Можно я провожу вас, Мария Юрьевна.
Мы шли вместе заметёнными тополиным пухом улицами. Она держала меня за руку - легко, едва зацепив одним пальцем, но я чувствовал, что рука у нее болезненно-горячая. Она резко вдыхала носом прохладный вечерний воздух, словно силилась надышаться.
Мы молчали.
Мы молчали, пока пили кофе на кухне. Я смотрел на ее руки, мертво лежавшие на столе. Худые и бледные. Она - на мою правую, исчерченную шрамами.