Эта мысль вернулась к нему, когда Баймурзин заговорил. До него уже говорили многие, но это не были речи, которые произносят вставая, в тишине и молчании окружающих. Скорее это был общий разговор, где один начинал, другой подхватывал, третий вставлял несколько слов. При этом за внешней непринужденностью ощущался прочный, выработанный традицией порядок, но в чем он, Феликс уловить не мог. Говорили о Темирове, о его отце, человеке скромном и незлобивом, достойно прожившем свою чабанскую жизнь. Вспоминали о боевых заслугах Темирова, о том, как восемнадцати лет он ушел на фронт, — говорил об этом Козырев, который воевал с ним вместе, в одной роте, и при этом у Козырева было такое лицо, как если бы он, рассказывая, недоговаривал чего-то важного, такого, что понял бы только Темиров… Слушая его, старушка-мать плакала, внук успокаивал ее, поглаживая по плечу, по сгорбленной спине.
Говорили многие, но было похоже, что все, соблюдая негласное условие, избегают чего-то, стараются не бередить открытую рану… Задел ее, нарушил условие Баймурзин.
Он говорил по-казахски, Феликс кое-что ухватывал сам, кое-что сходу переводил Козырев, как и все местные, знавший казахский язык. Но еще до того, как Феликс понял, о чем говорит Баймурзин, в комнате стихло, все лица повернулись к его красному, словно распаренному лицу, и стало слышно, как в душном, несмотря на раскрытые окна, воздухе жужжит и бьется под потолком большая черная муха.
Казеке, сказал он, был настоящий мужчина, джигит, с отважным и смелым сердцем. Душа у него была открытой и широкой, как степь… И что-то еще, про степь и душу, Феликс не разобрал, а Козырев не стремился к синхронному переводу. Плохой человек имеет мало друзей, хороший человек — много врагов, сказал Баймурзин. Раньше они с Темировым были друзьями, впоследствии жизнь столкнула их, развела в разные стороны… Но Казеке и в дружбе, и во вражде оставался верным себе — прямым, не скрывающим своих намерений. Он никогда не хитрил, не действовал исподтишка. Память о плохих людях исчезает, подобно кругам на воде, зато память о хорошем человеке нельзя уничтожить, как нельзя стереть зарубку на камне.
Так, или примерно так сказал он, ни на кого не глядя. Потом он выпил, громко булькая, стакан водки и продолжал сидеть, не выпуская из рук пустого стакана, уставясь на него черными горячими глазками в разрезах набрякших век.
В первую секунду возникло замешательство. Но аксакал, тот самый, с которым Феликс ехал в автобусе, одобрительно кивая, повторил последние слова Баймурзина. За ним облегченно вздохнули остальные. Всюду раздавались голоса, твердившие о камне и зарубке. У многих в глазах стояли слезы. Один Карцев едва заметно пожал плечами, с усмешкой взглянув на Феликса. Тому был неприятен этот взгляд. «Бросьте… — сказал он. — Когда прежний враг… Если хотите, в этом даже какое-то благородство…» — Он с досадой почувствовал, что возражает не столько Карцеву, сколько самому себе.
Вместе с Козыревым они вышли перекурить.
Глядя на людей, по-прежнему толпящихся во дворе, Феликс вспомнил, что Темиров раньше представлялся ему угрюмым одиночкой…
В небе блекло мерцали первые звезды.
Они постояли на крыльце. Козырев сказал:
— Поговаривают, в ауле, куда они ездили, заварилась какая-то ссора. Подпили, потом стали привязываться к Темирову, он ответил… Дальше — больше… Не слышали?
— Нет. — Впрочем, Феликс тут же припомнил, что вчера, когда он вернулся в гостиницу и застал там Жаика, тот, кажется, тоже обмолвился о чем-то таком… Но он был совершенно смят, уничтожен случившимся, да и Феликсу было не до расспросов.
— А что за тип этот Ораз? — спросил Карцев.
— Так, — неопределенно махнул рукой Козырев, — болтают разное… Будто бы он приходится каким-то дальним родичем Баймурзину… Вот они и боятся, как бы люди чего не подумали…