Джула обернулся, и внезапно я заметил, что он постарел. Его волосы совсем поседели, лицо стало тоньше, щеки ввалились.
— Страдание дано живым, а не мертвым, — сказал он, глядя сквозь меня. — Человек призван облегчать страдание, а но усугублять его. Одним часом страдания меньше — это уже победа над судьбой.
Да, он постарел. Теперь со мной говорил старик. Он излагал мне извечную мудрость, которая объясняет, почему земля до сих пор вертится, а человек все еще с надеждой смотрит в завтрашний день. Он говорил, не переводя дыхания, будто давно приберегал эти слова для меня.
— Если твое страдание захлестывает других, тех, кто вокруг тебя, кто живет ради тебя, ты должен убить его, задушить. Если источник страдания — мертвые, убей их еще раз, убивай до тех пор, пока не вырвешь им языки.
Бесконечная печаль охватила меня. Похоже, я терял друга: он судил меня.
— А если это невозможно сделать? — спросил я уныло, — что тогда? Лгать? Я предпочитаю ясность.
Он медленно покачал головой.
— Ясность означает победу судьбы, а не человека. Это акт свободы, который несет в себе отрицание свободы. Человек должен двигаться, искать, взвешивать, протягивать руку, предлагать себя, находить в себе новое.
Внезапно мне показалось, что это мой учитель, кабалист Кальман, обращается ко мне. В его голосе звучали такие же нотки доброты и понимания. Но Кальман был моим учителем, он не был моим другом.
— Ты должен понять, — продолжал Джула тем же тоном, даже не моргая, — понять, наконец, что раз мертвые уже не свободны, они больше не могут страдать. Страдают живые. Катлин жива. И я жив. Ты должен думать о нас, а не о них.
Он остановился, чтобы набить свою трубку, а может, ему нечего было добавить. Все уже было сказано, за и против. Мне предстояло выбрать между живыми и мертвыми, между днем и ночью, между Джулой и Кальманом.
Я посмотрел на портрет и глубоко в его глазах увидел мою бабушку с ее черной шалью. Ее изможденное лицо выражало безропотное страдание. Она говорила мне: «Ничего не бойся. Я повсюду буду с тобой. Никогда больше я не оставлю тебя одного на платформе или на углу улицы в чужом городе. Я возьму тебя с собой, в поезд, уходящий на небеса. И ты уже никогда не увидишь землю. Я скрою ее от тебя моей черной шалью».
— Ты завтра выходишь из больницы? — спросил Джула. Его голос снова звучал, как обычно.
— Да, завтра.
— Катлин позаботится о тебе?
— Да.
— Она любит тебя.
— Знаю.
Молчание.
— Ты сможешь ходить?
— С костылями, — ответил я. — Мне сняли гипс, но я не могу ступить на ногу. Придется походить с костылями.
— Обопрись на Катлин. Она будет счастлива, если ты обопрешься на нее. Принимать — это высшая форма щедрости. Сделай ее счастливой. Ради капли счастья не жаль потратить целую жизнь.
Катлин будет счастлива, — решил я. — Я научусь лгать как следует, и она будет счастлива. Это же абсурд, но ложь может дать начало истинному счастью. И счастье, пока оно длится, будет казаться настоящим. Живые любят ложь, подобно тому, как они любят заводить новые знакомства. Мертвые не терпят лжи. Бабушка отказалась бы выслушивать неполную правду. Клянусь тебе, бабушка, я буду осторожен. В следующий раз я не отстану от поезда.
Должно быть я смотрел на портрет слишком пристально, потому что внезапно Джула сердито заскрежетал зубами. Яростным движением он зажег спичку и поднес ее к холсту.
— Нет! — закричал я в отчаянии. — Не надо! Джула, не надо! Не сжигай бабушку еще раз! Стой, Джула, стой!
Джула и бровью не повел. Его лицо было замкнутым и непроницаемым. Держа холст кончиками пальцев, Джула поворачивал его в разные стороны, дожидаясь, пока портрет обратится в пепел. Я хотел броситься на него, но был слишком слаб, чтобы встать с постели. Я не мог сдержать слезы. После того, как за Джулой закрылась дверь, я еще долго плакал. Он забыл унести с собой пепел.