Мы пока еще не знали, что лучше, направо или налево, какая дорога ведет в тюрьму, а какая в крематорий. Однако в эту минуту я был счастлив — я рядом с отцом. Наша процессия медленно продвигалась вперед.
Еще один заключенный подошел к нам: «Довольны?» «Да», — ответил кто-то. «Придурки, вас ведут в крематорий».
Похоже, он говорил правду. Неподалеку от нас из рва вырывалось пламя, гигантское пламя. Там что-то сжигали. К яме подъехал самосвал и вывалил свой груз — маленьких детей. Младенцы! Да, я видел, видел собственными глазами… этих ребятишек, объятых пламенем. (Странно ли, что потом я не мог спать? Сон бежал из моих глаз).
Так вот куда мы направлялись. Чуть дальше был другой ров, побольше, для взрослых.
Я ущипнул себя за щеку. Я еще жив? Я не сплю? Я не мог в это поверить. Как же они могут сжигать людей, детей, и весь мир молчит? Нет, и то, и другое неправда, это дурной сон… Вот-вот я проснусь, дрожа, с колотящимся сердцем, и я снова в своей спальне родного дома, среди моих книг…
Голос отца вывел меня из задумчивости. «Как обидно… обидно, что ты не смог пойти с мамой… Я видел, что несколько мальчиков твоего возраста пошли вместе с матерями…»
Его голос был невыразимо печален. Я понял, что ему не хотелось бы увидеть то, что со мной собираются сделать. Он не хотел смотреть, как сжигают его единственного сына.
Мой лоб покрылся холодным потом. Но я сказал отцу, что я не верю, будто в наше время могут сжигать людей, что гуманность этого не допустит..
«Гуманность? К нам гуманность не имеет отношения. Сегодня все позволено. Допустимо все, даже эти крематории…»
Его голос дрожал.
Я сказал: «Папа, раз так, я не хочу дожидаться здесь. Я брошусь на электрические провода. Это лучше, чем долгая агония в огне».
Он не ответил, он рыдал. Его тело конвульсивно содрогалось. Все вокруг нас плакали. Кто-то начал читать Кадиш — молитву об умерших. Я не знаю, случалось ли когда-нибудь прежде за долгую историю евреев, чтобы люди читали заупокойную молитву по самим себе.
«Йитгадал ве йиткадаш шмей раба… да будет Его великое Имя возвеличено и освящено…» — шептал отец.
Впервые я почувствовал, как протест зреет во мне. Почему я должен благославлять Его Имя? Вечный, Царь Вселенной, Всемогущий и Страшный, молчал. За что я должен был его благодарить?
Наше шествие продолжалось. Мы постепенно приближались ко рву: из него исходил адский жар. Осталось двадцать шагов. Если я собираюсь ускорить свою смерть, то час настал. Нашему ряду осталось пройти еще пятнадцать шагов. Я закусил губу, чтобы папа не услышал, как стучат мои зубы. Еще десять шагов. Восемь. Семь. Мы медленно шагаем вперед, словно следуя за гробом на своих собственных похоронах. Еще четыре шага. Три шага. Ну, вот оно, прямо перед нами, яма и огонь. Я собрал остатки сил, чтобы прорваться сквозь ряды и броситься на колючую проволоку. В глубине души я простился с отцом, со всем миром, и, против моей воли, слова сложились и шепот сорвался с моих губ: «Йитгадал ве йиткадаш шмей раба… да будет Его великое имя возвеличено и освящено…» Сердце мое разрывалось. Я стоял лицом к лицу с Ангелом смерти…
Нет. В двух шагах от рва нам приказали повернуть налево и идти в бараки.
Я стиснул руку отца. Он сказал: «Ты помнишь мадам Шехтер, в поезде?»
Никогда мне не забыть эту ночь, первую лагерную ночь, превратившую всю мою жизнь в одну сплошную ночь, трижды проклятую за семью печатями памяти. Никогда мне не забыть этот дым. Никогда мне не забыть лица маленьких детей, на моих глазах обратившиеся в облачка дыма и в безмолвное голубое небо.
Никогда мне не забыть этого пламени, навеки испепелившего мою веру. Никогда мне не забыть той ночной тишины, навсегда лишившей меня воли к жизни. Никогда мне не забыть эти минуты, убившие во мне моего Бога и мою душу, обратившие в прах мои мечты. Никогда мне не забыть об этом, даже если я буду осужден жить вечно, как сам Господь. Никогда.
Нас привели в какие-то бесконечно протянутые бараки, под потолком висело несколько лампочек, окрашенных в синий цвет. Преддверие ада, должно быть, выглядит так же. Столько же обезумевших, те же вопли, столько же звериной жестокости!
Нас встретило множество заключенных с дубинками в руках, колотивших всех подряд куда попало, без всякого повода. Команды: «Раздеваться! Быстро! Догола! В руках оставить только пояса и обувь…»
Нам велели сбросить одежду в одном конце барака. Там уже высилась огромная куча — старые и новые костюмы, рваные пальто, тряпки. Для нас настало истинное равенство — нагота. И дрожь от холода.