— Не пойму, куда запропастился твой брат? — спрашивает наконец мать. Ее ложка скребет по тарелке. — Ему пора быть дома. Уже почти половина десятого.
— Появится, — отвечаешь ты, зная точно, что он и в самом деле появится.
Выходишь за мамой в кухню, чтобы помыть посуду. Каждый звук, звяканье ложки или тарелки, усиливается в раскаленном воздухе. Молча отправляешься в гостиную, снимаешь с дивана подушки, рывком его открываешь и растягиваешь, превращая в двуспальную кровать, которой он втайне является. Мать застилает постель, аккуратно взбивает подушки, чтобы твоей голове было удобно. Ты начинаешь расстегивать рубашку, но мать говорит:
— Погоди, Дуг.
— Почему?
— Потому что я так говорю.
— Ты какая-то странная, мама.
Мать садится, потом встает, идет к двери и зовет Скиппера. Ты слушаешь ее неумолчный крик: Скиппер, Скиппер, Ски-и-и-и-пер-р-р-р. Ее крики улетают в летний жаркий сумрак и назад не возвращаются. Эхо не обращает на них внимания.
Скиппер, Скиппер, Скиппер.
Скиппер!
Ты сидишь на полу, и тебя пробирает холодок, не имеющий никакого отношения ни к мороженому, ни к времени года, ни к времени суток. Мама прячет взгляд, моргает; поза ее нерешительна, движения дерганые. Все как-то не так.
Она открывает наружную дверь. Погружаясь в темноту, сходит по ступенькам, добирается до сиреневого куста у дорожки. Ты прислушиваешься к ее шагам.
Она снова зовет. Молчание.
Она дважды выкрикивает имя Скиппера. Ты сидишь в комнате. Ждешь, что Скиппер вот-вот отзовется из дальнего конца тесной протяженной улицы: «Все нормально, мама! Мам, все нормально! Привет!»
Но он не откликается. Минуты две ты сидишь, оглядывая разостланную постель, немое радио, немой патефон, мирно поблескивающую люстру с хрустальными подвесками, ковер с алыми и пурпурными завитушками. Намеренно спотыкаешься о кровать, чтобы посмотреть, будет ли больно. Чувствуешь боль.
Дверь со скрипом открывается, мать говорит:
— Пошли, Мелкий. Прогуляемся.
— Куда?
— До угла. Пошли. Только надень-ка ботинки. А то простудишься.
— Не, не хочу. Ничего со мной не будет.
Ты берешь ее за руку. Вы идете по Сент-Джеймс-стрит. Пахнет сиренью, раздавленные опавшие яблоки в траве тоже испускают аромат. Бетон под ногами еще теплый, сверчки заливаются еще громче в густеющем сумраке. Вы выходите на угол, поворачиваете, направляетесь к оврагу.
Где-то проезжает автомобиль, в отдалении сверкают фары. Нигде ни жизни, ни света, ни движения. Там и сям, сзади, вдали от оврага, куда вы идете, слабо светятся прямоугольники окон: кто-то еще не спит. Но большинство уже удалилось на покой, лишь кое-где на верандах сидят без света обитатели жилищ и ведут тихие непонятные разговоры. Приближаясь, ты слышишь, как поскрипывают доски под их ногами.
— Жаль, твоего отца нет дома, — говорит мать. Ее большая ладонь крепче обхватывает твою маленькую. — Ну, поймаю я этого мальчишку. Ему не поздоровится.
Специально для таких случаев в кухне висит ремень для правки бритв. Ты вспоминаешь, как папа, свернув ремень вдвое и строго дозируя усилия, махал им над твоими мятежными конечностями. Ты сомневаешься, что мать исполнит свое обещание.
Вы миновали следующий квартал и стоите теперь на углу Чейпел-стрит и Глен-Рок, у черного силуэта Немецкой баптистской церкви. За церковью, ярдах в ста, начинается овраг. Ты чуешь его запах. Пахнет канализацией, гнилой листвой, густой зеленью. Овраг широкий, пересекает город волнистой линией; днем он похож на джунгли, а ночью на место, где лучше не показываться. Это часто повторяет мать.
Близость Немецкой баптистской церкви должна бы тебя успокаивать, но не успокаивает: от неосвещенного холодного здания пользы не больше, чем от развалин на краю оврага.
Тебе всего восемь лет, ты мало что знаешь о смерти, страхе или опасности.
Смерть — это восковая фигура в гробу; тебе было шесть лет, когда умер дедушка: в гробу он походил на большую хищную птицу, упавшую с неба; замкнулся в молчании, и никогда больше не услышишь от него ни наказа быть хорошим мальчиком, ни отрывистых замечаний о политике. Смерть — это твоя младшая сестренка: однажды утром (тебе было семь лет) ты заглянул в ее кроватку и встретил ответный взгляд ее голубых глаз, невидящий и застывший, и под этим взглядом ты дождался, пока не пришли люди с плетеной корзинкой и не забрали ее с собой. Смерть — это когда ты, стоя через месяц у ее креслица, внезапно понял, что больше она никогда здесь не будет, не зальется, вызывая в тебе ревность, смехом или плачем. Такова смерть.