На улице загромыхало и стихло. Похоже, подошел танк или самоходка. Хотя на инструктаже комендант говорил, что беспорядки имеют локальный характер, что положение ни в Берлине, ни в других городах Восточной зоны не внушает тревоги, лязг танковых гусениц, утробный рык мощного двигателя подсказывали, что комендант явно недоговаривал.
Но не это казалось странным технику-лейтенанту Репнякову: недоговаривает, значит, так надо, значит, не положено говорить все. Странным казалось другое: почему немцы, безропотно терпевшие Гитлера, принесшего им столько горя и страданий, вдруг выступили против своей же власти — власти народной, безо всяких там помещиков и капиталистов? Ну ладно, русских немцы не любят: победителей кто ж станет любить! Но ведь американцы, англичане, французы — тоже победители, а в их секторах беспорядков нет. Хотя все должно быть наоборот. Вот это-то и было странным. И лейтенант Репняков чувствовал, как в душе его просыпается и нарастает былая неприязнь к немцам и всему немецкому. Сколько русской крови пролито, чтобы освободить их от Гитлера, от фашизма, а они — вон что… И об этом ему очень хотелось поговорить, узнать, что думают остальные офицеры, но он боялся быть не так понятым. А старшему лейтенанту из особого отдела вообще ничего не стоит придраться к любому его слову, и тогда… Неизвестно, что тогда будет. И лейтенант, сунув кисти рук в рукава шинели, откинулся на спинку стула.
В эту минуту дверь отворилась и вошел офицер, туго перетянутый ремнями поверх шинели, окинул взглядом комнату, тускло освещенную единственной лампочкой в большой хрустальной люстре, офицеров, приткнувшихся кто где, негромко произнес:
— Капитан Орловский!
Пехотный капитан, дремавший напротив Репнякова, сдвинул фуражку с глаз, посмотрел на вошедшего.
— Берите своих людей. Идемте, — ровным голосом сказал офицер, заметив это движение и повернувшись к капитану.
— Вот так всегда: только начнет сниться что-нибудь хорошенькое, так обязательно помешают, — заворчал капитан, не спеша выбираясь из кресла. — А если кошмар какой-нибудь, разбудить некому… Как там дела, комендатура? Скоро эту кашу расхлебают?
— Скоро, — ответил офицер, пропуская капитана вперед и закрывая за ним дверь.
Лейтенанту Репнякову спать не хотелось. Он с удовольствием поменялся бы местами с пехотным капитаном. Или сыграл бы в шахматы. Коробка с шахматами вон на подоконнике, но остальные офицеры явно не расположены к общению и, кроме как дремать, у них, похоже, других желаний нет.
Лейтенант тихонько поднялся, осторожно открыл дверь и вышел в коридор.
Мимо него, топая подкованными сапогами, быстро проходили солдаты. Они застегивались на ходу, зевали, терли кулаками глаза. Хлопала тяжелая дверь, с улицы доносились команды, гудели моторы. Комната, где дремали офицеры, окнами выходила во двор, и все эти звуки туда почти не проникали…
А в Ленинграде сейчас уже далеко за полночь, и никто: ни мать, ни братишка, ни Нелька с пятого этажа, письмо от которой похрустывает в кармане шинели — никто даже не подозревает о том, что происходит в Германии и чем занят в эту ночь лейтенант Саша Репняков. Это поднимало его в собственных глазах и изумляло.
Пропустив мимо себя последнего солдата, лейтенант вышел вслед за ним на улицу.
Солдаты забирались в кузов грузовика, лязгало оружие.
Капитан Орловский стоял на подножке машины, молча следил за погрузкой. Потом хлопнула дверца, машина газанула раз-другой и покатила в темноту, вспарывая ее лучами фар. Через несколько минут где-то там, куда уехал капитан Орловский со своими солдатами, простучали две короткие автоматные очереди, потом еще одна, подлиннее. Словно кто-то подавал сигнал о помощи. Лейтенант долго стоял на ступеньках подъезда и ждал, но с той стороны больше не донеслось ни звука. Он выкурил папиросу и вернулся в комнату.
— Ну что там? — спросил майор-танкист.
— Ничего, — пожал плечами Репняков и добавил: — Где-то стреляли.
— Шмайсер? — не отставал танкист.
— Да нет, вроде пэпэша, — неуверенно ответил Репняков.
— Делать им нечего, — проворчал майор и снова завозился у себя в кармане.
— Что вы имеете в виду? — спросил из своего угла особист.
— То и имею, что имею, а что имею, так это не про вашу честь, — и он, запрокинув голову, хлебнул из своей фляжки.
— А я и не напрашиваюсь к вам в собутыльники, — с отработанной презрительной интонацией в голосе отрезал особист, видно, привыкший к тому, что армейские всегда топорщатся, когда он попадает в их среду. Но и он не промах. К тому же за ним сила, а за этими петухами ничего — один только гонор. Распустились за войну, считают, что им все теперь нипочем.