Поначалу, в шестидесятых и семидесятых, на Западе таким очень верили и привечали. Делая вид, а возможно, и не соображая, что те, кого взаправду преследовали и сажали под кагэбэшный надзор, за границы своей великой родины не ездили. Их к таким поездкам и на пушечный выстрел не подпускали.
Того же, кто вокруг своей подлинно сопротивленческой деятельности еще и умудрялся сотворить хай международного масштаба, привлечь к себе внимание так называемого «мирового сообщества прогрессивных сил», – того могли громко и насильно лишить гражданства и выкинуть из Страны Советов к свиньям собачьим.
Или обменять на какого-нибудь южноамериканского обгадившегося политдеятеля или на уже выпотрошенного нашего завалившегося разведчика.
Или просто шлепнуть без суда и следствия. По-тихому…
От несчастного случая никто не застрахован.
Канули в Лету свирепые времена шестидесятых, когда за одного сбежавшего отвечали чуть ли не все оставшиеся.
Тогда «за потерю бдительности и ослабление политико-воспитательной работы» изгонялись из коммунистической партии и безжалостно увольнялись со своих сладких и теплых постов маленькие чиновнички, руководившие такими поездками.
Родственников сбежавшего предавали публичному остракизму на всех уровнях – от домкома до заводского партбюро. Ну а потом им, как говорилось тогда в партийных кругах, «перекрывали кислород по всем параметрам» и без того нелегкого советского бытия…
Сбежавшие невероятными путями пересылали весточки на Восток – папам и мамам, после прочтения которых мамы и папы забывали обо всех своих горестях «родственников предателя Родины». Лишь бы Ему там было хорошо – на Западе…
Эти письма, исполненные тоскливой и успокоительной лжи об обретенной «свободе» и несуществующем благополучии, шепотом пересказывались доверенному кругу оставшихся и рождали новых потенциальных перебежчиков…
Но были и удачливые «бегуны».
Балетные и цирковые артисты, музыканты, скандальные скульпторы и художники и спортсмены мирового класса. Представители профессий, не требующих никаких знаний, кроме знания своей профессии.
В те годы уж в этом-то мы и вправду были «впереди планеты всей!»…
Поэтому русским балетным, артистам русского цирка, музыкантам и российским художникам не приходилось врать в своих письмах об «обретенной свободе и феноменальном достатке».
Так оно и было: они обрели свободу передвижения по миру, а в большинстве своем скромные заработки (по западным меркам) действительно оказывались «феноменальными» в сравнении с их прошлыми заработками на Востоке.
Но если продолжить перечень беглых служителей советского искусства, в наихудшем, почти беспросветном положении оказывались русские литераторы и драматические актеры русских театров.
Эти две категории были просто никому не нужны!
Когда же завалило за середину восьмидесятых и открылись перестроечные шлюзы, всем стало на все наплевать! Беги куда хочешь… За бугор? Вали к такой-то матери, не путайся под ногами. Хорошие бабки теперь можно отлично наварить и в домашних условиях…
Очень, очень многое переменилось. И на Востоке, и на Западе.
В России к эмиграции стали относиться безразличнее, на Западе – осмотрительнее.
Одно оставалось прочным и неизменным – русские поэты и писатели и русские драматические актеры Западу не требовались!
Не потребовался здесь никому и один из самых способных выпускников Ленинградского театрального института, ведущий молодой артист Псковского драматического театра Алексей Самошников. А он уже Незнамова играл, Ваську Пепла, молодого Ленина и репетировал Гамлета…
Юные околотеатральные псковитяночки и опытные внутритеатральные сплетники поговаривали, что в Пскове Самошников не засидится. Вроде бы на него уже давно сам Товстоногов глаз положил. А Равенских, следуя машиной из Москвы на Рижское взморье, специально заезжал в Псков – посмотреть на Лешкиного Ваську Пепла.
И вот – на тебе… У людей в двадцать четыре года, в двадцать пять лет обычно все еще в будущем, все впереди, а у Лехи Самошникова в этом возрасте – все уже в прошлом.
В область тоскливых и щемящих воспоминаний ушли Ленинград, институт на Моховой, родная квартира на Бутлерова, мама, папа, бабушка и дедушка, младший брат Толик с домашним именем – Натанчик.
Безвозвратно растворился в прошлом псковский театрик, куда местные девочки-поклонницы бегали не на молодого, высокого и красивого Ленина – Самошникова, не на надрывно-несчастного, стройного и опять очень красивого Самошникова – Незнамова, а на артиста Алешеньку Самошникова, в какой бы роли он ни появлялся на сцене. А хоть бы и в новогодне-елочном Зайчике!
Прорывались девочки и на обл – и горисполкомовские торжественные концерты по случаю частых советских праздников. Там Лешка отменно читал Пастернака и Заболоцкого, Самойлова и Ахматову.
Бродского читать не рекомендовали, но обещали в скором времени однокомнатную квартирку в новом микрорайоне.
Прошлым стали даже совсем недавние события – шефские спектакли в советской группе войск под Лейпцигом и Эрфуртом, бессонные ночи с прехорошенькой и поразительно умелой немочкой Ютой Кнаппе с ее старательным и забавным русским языком…
И, что самое удивительное, очень даже стерлось в памяти самое генеральное событие, ставшее причиной всего того, что сейчас происходило с Лешкой Самошниковым. Неожиданный для самого себя, какой-то истерический, унизительный побег из «нашей» Германии в «чуждую нам» – Федеративную.
Хотя кое-какие детали этой поспешной и дурацкой затеи нет-нет да и напоминали о себе…
Ну, например…
…под утро первой бессонной ночи такой разнообразной любви, что Лешка только диву давался и изо всех сил старался соответствовать Ютиным заграничным запросам, которые для него, честно говоря, были доселе неведомы, Юта спросила у Лешки:
– Льеша, ты играешь в театре все хауптроле. Сколько денег тебе дают за работу?
Лешке совсем недавно повысили ставку до восьмидесяти пяти рублей, однако он впервые в жизни трахал иностранку на ее же территории и, чтобы не уронить честь собственной Родины, свято солгал:
– Сто тридцать рублей.
О такой ставке Лешка мог только мечтать, но чего не ляпнешь во славу своего Отечества, которое издалека всегда кажется значительно ближе и роднее.
– Триста девяносто марок, – быстренько подсчитала практичная Юта и тут же попыталась уточнить: – За каждый спектакль?
– Нет, ну что ты?! – растерялся Лешка от такого фантастического предположения. – В месяц!
– О… – удивилась немецкая девушка Юта Кнаппе, вольнонаемная служащая офицерской столовой войсковой части, расквартированной на земле ее страны. – А сколько раз в месяц ты выходишь на сцену, к публикум?
– Все зависит от репертуара, – честно ответил артист Самошников. – Раз пятнадцать, двадцать…
Юта прилегла щекой к причинному Лешкиному месту, подняла свои невинные хорошенькие глазки к потолку и, сосредоточенно хлопая ресничками, принялась что-то подсчитывать в уме.
Результат подсчетов ее настолько поразил, что она потрясенно приподнялась над могучими Лешкиными достоинствами, счастливо унаследованными от отца Сергея Алексеевича, отличавшегося очень даже нестандартными размерами, подняла на Лешку глаза, полные слез, и в ужасе спросила:
– Всего восемнадцать кома фюнф марок за спектакль?!! О, бедный, бедный Льеша…
И так искренне зарыдала над несчастливой судьбой талантливого советского артиста в условиях тотального коммуно-социалистического строя, что Лешке пришлось приводить ее в чувство всеми доступными ему способами.
Из– за этого он чуть не опоздал на дневной спектакль для детей военнослужащих и советских гражданских специалистов различного профиля.
Когда же он еле-еле приволокся в закулисье Дома офицеров, старый актер, игравший в спектакле «Семья» отца молодого Ленина, увидел Лешку, охнул и завистливо сказал ему на ухо: