Отчетливо помню, что увиденное привело меня, в то время человека еще физически крепкого, добротно пьющего и далеко не трусливого, в состояние шока, от которого я не мог избавиться в течение нескольких недель.
Больничная благостность немецкой тюремной камеры даже не нарушалась наличием унитаза в этой «палате». Унитаз был стыдливо отгорожен намертво привинченной непрозрачной ширмой из матового толстого бронебойного стекла.
– Ты ж тупарь, Лешка! Ты ж их в жопу должен целовать!… – на чистом русском языке с легкими одессизмами втолковывал Лешке Самошникову его сокамерник – сорокалетний Гриша Гаврилиди, четыре месяца тому назад сбежавший из какой-то высокопоставленной туристической группы и уже в третий раз попавшийся на воровстве в магазинах самообслуживания. – Люди под Берлинской стеной подкопы по триста метров роют – только бы попасть в Западную Германию! А ты кобенишься… Тебе предлагают попросить политического убежища, а ты, как Конек-Горбунек, выгибаешься!… Шо ты там забыл в этом Советском Союзе?! Такой же случай, как у тебя, – раз на мильен!… Один халамендрик даже лодку подводную для всей семьи сам построил, шобы только Шпрее переплыть! Это у них речка такая в Берлине. Обживешься, подзаработаешь. Шо-то ж переменится… Не может же быть так вечно, правильно? Так вызовешь сюда своих или сам к им поедешь… Ты ж артист, Леха! Не дури. Это я тебе говорю!…
А Лешка лежал на своей чистенькой коечке, уткнувшись незрячими глазами в белоснежный потолок, и ему хотелось только одного – умереть.
…Поздним тюремным вечером в специальной комнатке пожилой и доброжелательный немецкий следователь при помощи переводчика разговаривал с подследственным Алексеем Самошниковым.
Судя по тому, что немец говорил почти то же самое, что и беглый Гриша Гаврилиди, упоминал те же трехсотметровые подкопы под Берлинской стеной и, посмеиваясь, рассказал про семейную подводную лодку для преодоления Шпрее, я понял, что Лешкин сокамерник был примитивной «подсадной уткой».
Как мне показалось со стороны, в конце концов и Лешка это понял. А может быть, я и ошибаюсь…
– Выбор у вас невелик: или четыре года тюремного заключения за нелегальный переход границы с разведывательными целями, или… – бесстрастно вещал переводчик.
– Какими «разведывательными целями»?! – испугался Лешка.
– Следователь утверждает, что в суде ему удастся доказать вашу причастность к советской разведке. Или вы делаете заявление о предоставлении вам политического убежища по причине…
Переводчик вопросительно посмотрел на пожилого немца:
– Какую причину он должен указать в заявлении?
– Обычную – антисемитизм. Он же наполовину еврей.
– По причине антисемитских преследований у вас на родине, – уже по-русски сказал переводчик.
– Но меня никто никогда не преследовал, – растерялся Лешка.
Переводчик впервые с интересом посмотрел на него:
– Вы действительно хотите сидеть в тюрьме?
– Нет… Я хочу только домой, – сказал Лешка и горько заплакал, уронив голову на руки.
А потом я вообразил себе, какой разговор мог бы произойти между старым следователем и переводчиком после того, как Лешку Самошникова, подписавшего просьбу о предоставлении ему политического убежища, увели в камеру.
Переводчик мог бы спросить у следователя:
– Он же актер театра – какая «разведка»?
– Никакой, – ответил бы следователь, собирая свои бумаги.
– А обещанные ему четыре года тюрьмы?
– Полная ерунда. Максимум, что ему грозит, – депортация на Восток, а оттуда – в Союз. Вот русские ему уже этого не простят…
– Вас не тошнит от такого спектакля?
– Мне осталось сдерживать свой рвотный рефлекс еще ровно сто двадцать дней. Через четыре месяца я ухожу на пенсию и, как дурной сон, постараюсь забыть этого несчастного русского мальчика.
Так ведь не было такого разговора между старым следователем и тюремным переводчиком!
Никто из них не сказал ни единого слова.
Они слишком давно работали вместе по «русским делам» и привыкли очень бояться друг друга. Как, впрочем, все сослуживцы в Германии.
…Прошло четыре месяца. Это я понял несколько позже…
На окраине города, по странному стечению обстоятельств недалеко от той тюрьмы, где в свое время пребывали Леха Самошников и Гриша Гаврилиди, на углу маленькой Фридрихштрассе и Блюменвег бросило свой якорь крохотное русское кафе «Околица», принадлежавшее бывшему выпускнику Мариупольского культпросветучилища Науму Френкелю.
Никакая эмиграция не могла погасить тот неукротимый огонь русской культуры, который Нема Френкель так привык нести в народные массы. Поэтому в своем кафе он организовал еще и так называемые «встречи с интересными людьми».
Сегодня в этом кафе должен был состояться дебют Лешки Самошникова. За сорок, теперь уже западных, марок. Двадцать – исполнителю русских романсов герру Самошникову, двадцать – его менеджеру и устроителю его гастролей герру Гаврилиди.
Если герр Самошников был выпущен из тюрьмы сразу же по подписании просьбы об убежище, то герра Гаврилиди продержали там еще три месяца.
Всего! Краткость срока наказания была определена в первую очередь гуманностью уголовно-процессуальной системы Федеративной Республики Германии; суммой украденного (а главное, возвращенного!), не превышавшей ста пятидесяти марок; и, конечно же, искренним и радостным сотрудничеством со следствием по делу артиста Самошникова.
Сейчас Гриша Гаврилиди вместе с Лешкой стояли в малюсеньком складском помещении кафе «Околица», ждали своего выхода.
Гриша был одет в тесноватый смокинг, купленный на фломаркте (барахолке) за семь марок, в бундесверовские камуфляжные штаны и тщательно вымытые старые кроссовки.
Лешка выглядел менее помпезно – черные брючки, черный свитерок и гитара, одолженная Гришей в общежитии у какого-то беглого албанца.
– Слушай сюда, – строго оказал Гриша. – Я выхожу, объявляю: «Заслуженный артист республики…»
– Я никакой не «заслуженный»! – зашипел на него Лешка.
– Заткнись, мудила. Здесь все «заслуженные», «доктора наук», «генеральные директора» и «лауреаты». «Ведущих инженеров» – как собак нерезаных, «главных врачей» – раком до Берлина не переставить. Не мешай людям слушать то, что они хотят услышать… Значит, как только я объявлю тебя, ты сразу же выходишь и… Дальше уже твой бизнес. Будешь выходить из-за стойки – не споткнись, там этот вшивый культуртрегер ящики с минералкой на проходе поставил…
Гриша одернул смокинг, вышел из подсобки за стойку кафе, где мадам Френкель готовила кофе и разливала напитки, а уже из-за стойки, широко и обаятельно улыбаясь, прошел в зальчик на семь столиков и роскошно объявил:
– А теперь заслуженный артист республики, театра и кино Алекс Самошников! Прошу аплодисментики!…
Раздалось несколько жидких хлопков.
Стараясь не споткнуться о пластмассовые ящики с минеральной водой и пивом, Лешка выбрался в зал и поклонился.
– Старинный русский романс таки, «Гори, гори, моя звезда…», – провозгласил Гриша Гаврилиди.
В этом неунывающем жулике, несомненно, присутствовал некий врожденный южнорусский артистизм, заквашенный на сумасшедшем смешении кровей, рас и эпох! Неожиданно Гриша услышал немецкую речь за одним столиком и тут же заговорил на невероятном немецком:
– А теперь для наших немецких гостей… В смысле – унд дан фюр унзере дейче либе гасте: берюмте кунстлер унд шаушпилер Алекс Самошников! Аль-тертюмлих руссише романце – «Бренд, бренд, май-не штерн…»!!! Битте, аплаус!…
Немцы вежливо поаплодировали и уставились на Лешку.
Тот тронул струны гитары и негромко запел:
Гори, гори, моя звезда,
Звезда любви приветная…
Ты для меня одна заветная,
Другой не будет никогда…
…– Не пей, Леха… Кончай! – тревожно говорил Гриша Газрилиди. – Сколько ж ты уже не просыхаешь, Лешка! Так же и сдохнуть недолго.