– Ага… Как же! Разевайте рот пошире. Так тебе немцы и выпустят из рук такие деньги! Нет человека – нет проблемы. Нет проблемы – нет и денег! И общий привет. А то я не знаю!… Понапишут хрен знает что. – И подполковник Петров сплюнул еще раз.
– И вы знаете, Владим Владимыч, – сказал мне Ангел, прервав стройное течение своего рассказа, – Петров-то был абсолютно прав! На эти деньги тут же наложило лапу городское финансовое управление, а потом они тихо и элегантно исчезли в бездонном кошельке городского бюджета. Но не все… Насколько я помню, треть суммы обросла какими-то неведомыми параграфами и якобы совершенно законно разбрелась по карманам нескольких «отцов» города.
– Симпатичная подробность, – заметил я.
– Ну а вдруг? – с надеждой спросила Лидочка.
– Ну ты-то не повторяй глупостей за дураками! – разозлился подполковник милиции. – Они же, раздолбай, сами себе противоречат: пишут, что Самошников погиб, когда ехал с ипподрома, где выиграл два миллиона. Откуда он отправлял эти марки сюда – с того света, что ли?! Подумай сама, Лидка. Поднапряги головку-то…
Лида не успела ответить отцу. К подъезду подкатил ужасающего вида, расхлябанный «Москвич». Вылезли из него трое молодых сотрудников «спецслужбы», смахивающих на не очень удачливых фарцовщиков.
– Здравия желаем! – сказали они подполковнику. – Привет, Лидуня!…
– Здорово, – сказал Петров, – Маслов! Игорь, погоди. Отвези Лидку на Гражданку, на Бутлерова. К школе. Она покажет.
– Нет вопросов, начальник! Садись, королева красоты, – сказал капитан Маслов, с удовольствием поглядывая на уже выпуклую грудку тринадцатилетней Лидочки Петровой. – Как там твой Толик? Все еще чалится?
Самошниковы уже знали все: им позвонили из Пскова – театр выражал соболезнование.
На работе Эсфири Анатольевне и «Комсомольскую правду» вручили. Как положено – с оханьем и аханьем, но с таким нескрываемым животным любопытством! Пытаясь понять – получила она от погибшего старшего сына-артиста те деньги, про которые в газете было рассказано? А в газете зря не напишут!…
Вечером папа Сергей Алексеевич сидел один на маленькой кухне, цедил водку из граненого стакана, плакать старался как можно тише. Только изредка постанывал и сморкался…
Фирочка лежала в спальне, сухими глазами смотрела в низкий потолок. Время от времени надевала очки, вчитывалась в гладкие строчки «Комсомолки», пыталась что-то еще понять за этими ловкими фразочками, снимала очки, откладывала газету в сторонку и ловила себя на том, что никак не может отчетливо представить Лешину улыбку, не может вспомнить его голос… И очень пугалась этого.
А в бывшей «детской» стоял запах корвалола, тревожно дополнявший чистенькие женско-старушечьи запахи, пропитавшие бывшую лежанку Толика-Натанчика – складное кресло-кровать, в котором сидела сейчас его бабушка Любовь Абрамовна, и плотные недорогие портьеры, и тюлевые занавески. Лешка их еще на третьем курсе сам вешал.
Рядом с креслом Любови Абрамовны, на старом вытертом гобеленовом пуфике, сидела Лида Петрова. Любовь Абрамовна показывала ей детские фотографии Леши и Толика-Натанчика, доставала из тумбочки разные забытые мальчишечьи «драгоценности» – рогатки, пробитые большие медные монеты, самодеятельно рисованные географические карты придуманных стран, сломанные зажигалки…
Неожиданно из всего этого детского хлама Любовь Абрамовна вытащила толстый некрасивый золотой перстень и протянула его Лиде.
– Что это, Любовь Абрамовна? – спросила Лидочка и удивилась ощутимой тяжести этого нелепого кольца.
Любовь Абрамовна собралась с силами, ответила прерывисто, с одышкой:
– Перстень… Дедушки Леши и Толика – Натана Моисеевича… Помнишь его?…
– Конечно, – тихо сказала Лидочка.
– Ему на шестидесятилетие наш дружок покойный Ванечка Лепехин подарил… А Натан даже обручального-то кольца не носил… И перстень этот надевал только тогда, когда Ваня к нам в гости приходил. Чтобы не обидеть Ваню… А мне все говорил потихоньку – «пусть этот уродец потом Лешке достанется на черный день…» Вот, Лидуня, и пришел этот черный день… А Леши и нету… Кому теперь этот перстень? – спросила Любовь Абрамовна и заплакала.
– Толику, – сказала Лида и вложила в руки Любови Абрамовны тяжелый перстень.
– Да, детка… Правильно. Подружка ты моя… – сквозь слезы улыбнулась Любовь Абрамовна.
Она ласково погладила Лидочку по голове, поцеловала в макушку и положила перстень на тумбочку рядом с узким диванчиком, на котором когда-то спал ее внук Леша Самошников, а теперь мучилась бессонницами его бабушка…
– Стоп, Ангел!… Подождите, – спохватился я, очнувшись от какого-то странного состояния полудремоты, полубодрствования. – Это вы мне все еще рассказываете? Или я все уже сам вижу?!
– Ну, в какой-то степени, наверное, чуточку и то и другое… – замялся Ангел. – Конечно, рассказываю вам это я, но вы, то ли в силу своей профессии, то ли это у вас врожденное, вы – человек с сильно обостренным восприятием. Поэтому вы невольно и как бы мысленно начинаете иллюстрировать мой рассказ своим воображением. И от этого вам иногда кажется, что вы не только слышите меня, но и видите то, о чем я вам рассказываю.
– Простите, что прервал вас, но последние минут двадцать я пребывал в некотором смятении… – извинился я.
– То, что вы прервали меня, это как раз неплохо. Не скрою, я уже давным-давно хочу в туалет, – ответил Ангел и спустил ноги на пол.
– Елочки точеные! Чтоб не сказать чего похуже, – удивился я. – Этим заявлением вы безжалостно искромсали мое любительское представление безбожника о житии святых, херувимов, серафимов, купидонов и ангелов!… Так вам, оказывается, как и нам, грешным, по детсадовскому выражению, иногда «пи-пи» хочется?!
– Не только «пи-пи», но и «ка-ка» даже, – заявил Ангел, встал и сунул босые ноги в красивые кожаные шлепанцы. – Мало того, Владим Владимыч, у таких Ангелов-расстриг, как я, и расстройства желудка бывают! Особенно после какой-нибудь уличной харчевни…
– Совсем добили! – простонал я. – Валите, валите в темпе, а то не ровен час…
Ангел ухмыльнулся и вышел из купе.
Я отодвинул занавеску, попытался увидеть начало рассвета.
Не удалось. Наверное, для рассвета просто еще час не подоспел.
…А потом, когда Ангел вернулся в купе и забрался под одеяло, я, чтобы избежать того тревожного и двойственного состояния, когда ты не понимаешь, мерещится тебе все происходящее или ты слышишь рассказ об этом, – решительно попросил Ангела отправить меня в То Время…
И тут же я увидел злобно и отчаянно рыдающего Толика-Натанчика!…
Он лежал в недостроенной часовне на плоских бумажных мешках с сухим цементом, отгороженный от всего мира кучей просеянного песка для раствора и толстыми стенами будущего маленького молитвенного домика, пока еще без крыши, без икон и лампадки…
А вокруг, по периметру всего двора колонии, вытоптанного ежедневными построениями, шел высокий забор, затейливо украшенный серпантином колючей проволоки и гирляндами сильных фонарей. Но вышек с автоматчиками не было. Какие-никакие, а дети, мать их!…
Лежал Толик Самоха на цементных мешках, а рядом валялись обрывки газеты «Смена», которую он растерзал в припадке дикой, звериной и горестной ярости…
У входа в часовню покуривали двое мрачных «бойцов» из Толиковой хевры. Сейчас никто не смел приблизиться к этим недостроенным стенам часовни, где куполом пока еще было холодное синее небо…
– Кто же ему эту газетку дал сраную?! – орал в телефонную трубку Лидочкин отец подполковник Петров со своей «спецслужбовской» Лиговки. – Я же вчера звонил тебе, мудаку, просил же!… Это же твое прямое дело! Ты же в этой колонии, в вашей кузнице преступных кадров, – зам по воспитательной! Политрук, извини за выражение, мать твою в душу… Просил же, как старого друга, – проследи, Витя! Не дай пацану вразнос пойти… Амнистия ж на носу для малолеток. Сбереги его, блядь! Просил же, Витя, – будь человеком!… Там ведь вся его семья в осадок выпала от этой статейки е…й! Они ж думают, что пацан еще ничего не знает про брата… Ну, все. Все, сказал! Кончай там блеять. Верю, верю… Давай, Витя, сделай. С меня пузырь. Ну, будь… Будь, говорю!…