Если же попытаться отхронометрировать эти роковые час двадцать семь минут начиная с первой секунды Фирочкиного одиночества, о котором она только и мечтала с тринадцати лет, то картинка ее грехопадения встанет у нас перед глазами будто живая…
Уже на лестничной площадке мама сказала Фирочке:
– И пожалуйста, никаких сухомяток! Обязательно доешь бульон с клецками…
– И чтоб в доме – никаких посиделок! – строго сказал папа. – Ты меня слышишь?! Тетя Нюра будет заходить и проверять тебя. А потом все мне расскажет.
Тетя Нюра была младшей сестрой папы.
– Хорошо, хорошо, мамочка!… Папа, не нервничай, умоляю тебя!
И Фирочка закрыла дверь на все замки. Она уже давно дико хотела писать, но нервные и нескончаемые родительские наставления не давали ей возможности исполнить этот столь естественный для всего человечества акт.
До потери невинности уже оставался всего один час и двадцать шесть минут…
Отсчет времени пошел именно с того мгновения, как на лестнице, стоя перед закрытой дверью своей маленькой двухкомнатной квартирки в доме номер пятнадцать по улице Ракова – второй двор, направо, третий этаж, – Любовь Абрамовна, коренная ленинградка, сказала своему мужу Натану Моисеевичу одно из восьми знакомых ей еврейских слов:
– Мишугинэ!…
В смысле – «сумасшедший».
– Мишугинэ! – сказала Любовь Абрамовна. – Если бы я знала, что следить за Фирочкой ты попросишь эту блядь Нюрку, на которой пробы поставить негде, я бы тебе голову оторвала! И все остальное.
Натан Моисеевич, потомок древних переселенцев из-под белорусского Себежа, располагал более широкой языковой палитрой. Он знал одиннадцать слов на идиш, семь из которых были матерным переводом с русского. К чести Натана Моисеевича следует заметить, что он не воспользовался ни одним из них, а просто сказал, спускаясь по лестнице:
– Ай, не морочь мне голову!…
И поволок тяжеленный чемодан на автобусную остановку к Зимнему стадиону.
А за дверью в квартире Лифшицев уже шла вторая счастливая минута Фирочкиной двухнедельной свободы!
Фирочка рванула на горшок, радостно сделала свои небольшие делишки и спустила за собой воду.
До дефлорации оставался один час двадцать пять минут…
Однако вода, предназначенная для смыва вторичного продукта утреннего чаепития Фирочки, почему-то не ушла в слив, а заполнила весь унитаз. Мало того, вода стала склочно булькать в горшке и отвратительно похрюкивать, а ее уровень начал угрожающе подниматься!
Фирочка в панике бросилась звонить в домовую контору.
– Контора, – ответил Фирочке женский голос. – Чё нада?
Фирочка впервые в жизни звонила туда, да еще по такому стыдному поводу.
– Извините, – пролепетала перетрусившая Фирочка. – У нас унитаз засорился, и я очень боюсь залить кого-нибудь внизу…
– Номер?
– Что? – не поняла Фирочка.
– Ну, люди! – презрительно проговорил женский голос. – Квартира какая? Номер говори!
– Семьдесят шесть…
– Счас.
Фирочка услышала, как конторская женщина положила трубку и кого-то спросила:
– Кто из слесарей сегодня дежурит?
– А чего? – поинтересовался мужской голос.
– Да горшок в семьдесят шестой, видать, засрали. Вода у их, вишь ли, не проходит.
– А кто там? – Мужчина явно не рвался на помощь к бедной Фирочке.
И тут Фирочка услышала то, что обычно приводило ее в состояние душной и парализующей растерянности:
– Да, эти… Как их? Явреи. Лифшицы, что ли?
– А-а-а, – невыразительно протянул мужской голос. – Ну, пошли к им Серегу Самошникова. Нехай он только заявку и наряд сначала оформит. А то ходят, рубли сшибают…
Фирочка услышала, как женщина взяла трубку и сказала уже ей – раздраженно и нравоучительно:
– Вот вы газет туды натолкаете, а потом к нам звоните! Поаккуратнее надо с социалистическим имуществом. Вам квартира дадена не затем, чтоб вы нам, понимаешь, систему портили и работников домоуправления без толку дергали! Ждите водопроводчика. Явится.
– А когда он придет? – решилась спросить Фирочка, с испугом прислушиваясь к возмущенному клокотанию унитаза.
– Когда придет – тогда и явится, – туманно ответила женщина.
– Спасибо, – выдавила из себя вежливая Фирочка.
– Спасибом не отделаетесь, – хохотнул в ответ женский голос, и на Фирочку из трубки пахнуло обещанием еврейского погрома.
На этот унизительный разговор ушло минут семь-восемь.
Еще минут через двадцать, когда босая, взмыленная Фирочка, стараясь подавить приступы подступающей к горлу тошноты, огромной половой тряпкой лихорадочно собирала с пола уборной грязную воду, переполнявшую унитаз, и отжимала эту тряпку в старую большую эмалированную кастрюлю, у входной двери раздался долгожданный звонок.
Фирочка бросила тряпку, поспешно вытерла руки о передник и помчалась открывать дверь.
На пороге стоял высокий тощий парень с хмурым лицом, лет двадцати трех. На нем были свитер, грязный ватник, измазанный рабочий комбинезон и старые солдатские кирзовые сапоги. На голове – черная лыжная шапочка с помпоном.
В руках он держал большой моток стальной проволоки и коленкоровую сумку с инструментами.
– Вы водопроводчик? – с надеждой спросила Фирочка.
– Сантехник я, – грубовато ответил ей парень. – Взрослые дома?
– Дома… – растерялась Фирочка. – Я. Я – «взрослые».
– Ты?! – поразился парень.
…И в этом не было ничего удивительного! Когда из рассказа Ангела образ Фирочки Лифшиц почти целиком сложился в моем сознании и я увидел ее собственными глазами – я тоже поначалу принял ее за девочку лет четырнадцати. Такая она была юная и прелестная!…
Кстати, подобному восприятию совершенно не мешало понимание того, что так Фирочка выглядела сорок три года тому назад.
– Я – педагог, – окрепшим от обиды голосом заявила Фирочка.
– Ну, ты даешь!!! – восхитился парень и откровенно голодным охочим глазом оглядел Фирочку с ног до головы.
Да так, что от этого взгляда у мгновенно перетрусившей Фирочки вдруг ослабли колени, кругом пошла голова, а внутри у нее, неожиданно и не вовремя, стало происходить что-то такое – горячее, стыдное и сладостное, – что еженощно грезилось ей последние несколько лет. И с каждым годом все явственнее и явственнее! И если бы не тираническое, недреманное родительское око…
– Нас заливает… – слабым голосом произнесла Фирочка и обессиленно прислонилась к коридорной стене.
Как раз в том месте, где издавна висела старая пожелтевшая фотография, сделанная в эвакуации, в начале сорок второго, перед самым уходом Натана Моисеевича на фронт: папа – кругломорденький лейтенантик Лифшиц, совсем еще молоденькая мама в шляпке-«менингитке» и уж совсем маленькая, трех лет от роду, Фирочка. С огромным бантом на голове.
До дефлорации оставалось пятьдесят семь минут. Всего.
За этот краткий миг мироздания свершилась уйма событий, спрессованных во времени, словно взведенная боевая пружина автомата «ППШ». «Калашниковых» тогда еще не было.
Первым делом парень в лыжной шапочке сбросил с себя ватник прямо на пол и пошел в туалет, на ходу разматывая толстую стальную проволоку с металлической мочалкой на конце.
Потом он запихнул й горшок эту мочалку и стал ритмически, вперед и назад, всовывать стальную проволоку все глубже и глубже в жерло горшка. При этом он шумно и так же ритмично дышал в такт своим наклонам.
Воспаленному воображению Фирочки эти наклоны и прерывистое дыхание парня ни к селу ни к городу напомнили одну картинку двухлетней давности. На третьем курсе педучилища Фирочку послали на педагогическую практику в пионерский лагерь завода «Большевик». Там она впервые в жизни и увидела ЭТО… Вернулась вечерком от своих верных октябрят-ленинцев в служебный корпус и в нечаянно приоткрывшуюся дверь случайно узрела, как веселый физрук из института Лесгафта во все завертки пользовал старшую пионервожатую – завотделом школьного воспитания Невского районе Они тогда дышали точно так же, как этот парень-сантехник…