Аполлинария, конечно, знала, в каком отеле остановится Достоевский и послала это письмо по городской почте.
«…Я ему послала очень коротенькое письмо, которое было заранее приготовлено. Жаль мне его очень. Какие разнообразные мысли и чувства будут волновать его, когда пройдёт первое впечатление горя! Боюсь только, как бы он, соскучившись меня дожидаться (письмо моё придёт не скоро), не пришёл ко мне сегодня, прежде получения моего письма. Я не выдержу равнодушно этого свидания. Хорошо, что я предупредила его, чтобы он прежде мне написал, иначе что б было. А Сальвадор, он не пишет мне до сих пор… Много принесёт мне горя этот человек».
Так и случилось. Письмо не поспело вовремя. Если бы Полина догадалась отвезти письмо в отель лично и в тот же день вручила его дежурному портье «для месье Достоевского», всей нелепой и напряжённой дальнейшей истории могло бы и не быть.
«…Едва успела я написать предыдущие строки, как Ф[ёдор Михайлович] явился. Я увидела его в окно, но дождалась, когда мне пришли сказать о его приезде, и то долго не решалась выйти
– Здравствуй, – сказала я ему дрожащим голосом.
Он спрашивал меня, что со мной, и ещё более усиливал моё волнение, вместе с которым развивалось и беспокойство.
– Я думала, что ты не приедешь, – сказала я, – потому что написала тебе письмо.
– Какое письмо?
– Чтоб ты не приехал…
– Отчего?
– Оттого, что поздно.
Он опустил голову.
– Поля, – сказал он после короткого молчания, – я должен всё знать. Пойдём куда-нибудь, и скажи мне, или я умру.
Я предложила ехать с ним к нему.
Всю дорогу мы молчали. Он только по временам кричал кучеру отчаянным и нетерпеливым голосом «вит, вит», при чём тот иногда оборачивался и смотрел с недоумением. Я старалась не смотреть на Фёдора Михайловича. Он тоже не смотрел на меня, но всю дорогу держал мою руку и по временам пожимал её и делал какие-то судорожные движения.
«Успокойся, ведь я с тобой», – сказала я.
Когда мы вошли в его комнату, он упал к моим ногам и, сжимая мои колени, говорил: «Я потерял тебя, я это знал».
Успокоившись, он начал спрашивать меня, что это за человек: может быть он красавец, молод, говорун.
Я долго не хотела ему отвечать.
– Ты отдалась ему совершенно?
– Не спрашивай, это нехорошо, – сказала я.
– Поля, я не знаю, что хорошо, что дурно. Кто он, русский, француз? Тот?
Я сказала ему, что очень люблю этого человека.
– Ты счастлива?
– Нет.
– Как же это? Любишь и несчастлива. Как, возможно ли это?
– Он меня не любит.
– Не любит! – вскричал он, схватившись за голову в отчаянии. – Но ты не любишь его, как раба, скажи мне это, мне нужно это знать. Не правда ли, ты пойдёшь с ним на край света?
– Нет, я уеду в деревню, – сказала я, заливаясь слезами».
Обилие упомянутых слёз, однако, покажется делом театральным, когда узнаешь, что все эти трогательные описания сделаны в форме заготовок для будущей мелодраматической литературы. Аполлинария имела уже заднюю мысль приспособить свои повседневные записи к вечному. Тут сошлись два профессионала, разного качества, правда. Оба обладают как бы стереоскопическим зрением. Обыденную жизнь они видят уже наряженной в венок из самых ярких цветов. Оценивают, можно ли сделать живым выдуманный образ, если вдохнуть в него боль собственной души. Такова вечная месть художнику за божий дар. Это, пожалуй, всё-таки, больше относится к Достоевскому. Вот что осталось от этой дневниковой записи в повести Аполлинарии Сусловой «Чужая и свой»:
«Он подошёл к ней и протянул ей руки. Увлечённая чувством признательности и радости, она подала было свои, но вдруг выдернула и закрыла ими лицо.
– Анна, что ты? – воскликнул он, поражённый таким движением.
– Зачем ты приехал, – проговорила она с тоской.
Он смотрел на неё во все глаза и старался уразуметь смысл её слов, между тем как сознание этого смысла её слов уже сказывалось в его сердце нестерпимой болью.
– Как зачем! Что ты говоришь?
Она взяла его за руку и подвела к дивану, на который оба они сели рядом. Несколько времени они молчали.
– Разве ты не получил моего письма, того, где я писала, чтоб ты не приезжал? – начала она, не смотря на него, но крепко держа его руку.
– Не приезжал?.. Отчего?..
– Оттого, что поздно, – проговорила она отрывисто.
– Поздно! – повторил Лосницкий машинально, и у него потемнело в глазах, несколько времени он не говорил ни слова».
Аполлинария догадывается при этом, что выступает на авансцену разыгрывающейся драмы, которая долго будет волновать будущих зрителей, потому очень заботится предстать в ней в полном блеске: