Выбрать главу

— Да ведь я в любом случае окажусь в тюрьме, не так ли? Что бы я здесь ни говорила, дело кончится тюрьмой. И мы все это знаем.

Нет, она вовсе не забавлялась. Прошла пара дней, пока я это окончательно понял. Ей надо было высказаться, поведать свою историю. Буквально вопрос жизни и смерти! Неважно кому, пускай даже этой Комиссии. А может, Гусеева думала, что так и лучше, поскольку ее услышат многие? Это была настоящая исповедь. А Кон, Вуд, Никсон, Маккарти… Всем этим рожам было слабо ее запугать.

Марина продолжала улыбаться.

— Вы хотели правды? Так вот она! Я ничего не скрываю. Что было, то было: в юности я не испытывала к евреям симпатии. По тем же причинам, что и многие другие. У них все чрезмерно. Они слишком интеллигентны, слишком хитры, слишком богаты, у них переизбыток адвокатов, врачей, профессоров, музыкантов, актеров… В те годы среди столичных артистов было много евреев. В стране существовали еврейские театры, очень популярные. Тогда и среди большевиков было много евреев. Они успели забыть свои прежние страдания — что в течение двух тысячелетий их постоянно громили, изгоняли. Я-то в 1932 году действительно была антисемиткой, но не Сталин же. Такого я и подумать не могла! Но даже если Полина была права и Сталин действительно собрался загнать евреев в лагерь, мне-то что? Я была бы даже не против. По крайней мере, в театрах уменьшилась бы конкуренция. Вот она правда! Совсем была дурехой, даже не предполагавшей, как повернется жизнь.

Она сделала паузу, чтобы глотнуть воды. Пряча от нее глаза, Кон уткнулся в свои бумаги. Члены Комиссии застыли, как сфинксы, будто вовсе окаменели. Только сенатор Мундт погладил свой высокий лоб мыслителя, избегая глядеть на соседей. Ведь Маккарти и Никсон были открыто названы антисемитами.

Женщина вновь заговорила. Но теперь задумчивым тоном, будто обращаясь к себе самой.

— По правде сказать, в тот вечер я плохо понимала, что происходит. Моей главной задачей было наесться впрок. И в то же время я испытывала страх. Но при этом мне нравилось, когда Сталин на меня посматривал. Кажется, я ему действительно приглянулась. А я ведь, в конце концов, актриса! Какой актрисе не польстит, что сам Генеральный секретарь ее пригласил на ужин, да еще с удовольствием разглядывает? Жизнь меня еще не научила, что за все приходится платить. Когда в стране голод, вас не будут потчевать икрой за так. Но тогда я об этом не думала. Когда Иосиф направился к граммофону, чтобы поставить пластинку, меня только и заботило, чтобы он мной еще раз полюбовался.

Так она продолжила свой рассказ о кремлевской вечеринке. И никто, включая Кона и Вуда, не решился ее перебить.

Москва, Кремль

Ночь с 8 на 9 ноября 1932 года

Это был роскошный американский граммофон новейшей конструкции. Черный, лакированный, огромный словно комод. В его раструбе из красноватой меди, напоминавшем гигантский цветок, лица отражались будто в кривом зеркале. Такой граммофон был один на всю страну. Сталин к нему относился трепетно. Самолично клал пластинку, заводил его, устанавливал иглу. Никому не давал к нему притронуться.

Сотрапезники внимательно следили за его манипуляциями. Его коротковатые бледные пальцы осторожно сжимали поблескивавшую металлом граммофонную ручку. Наконец заскрипела игла, и вдруг вспыхнула музыка. Резко, оглушительно вступил оркестр. Потом раздался женский голос с легким тремоло.

Опера! Итальянская опера!

Сталин улыбнулся. Он дирижировал правой рукой, подчеркивая нюансы, которые скрадывал механический прибор. Женский голос оборвался на жалобной ноте. Оркестр громыхал, скрипки отзывались медью раструба. В музыку врывались хрипы. Пластинка была порядком заезженной. После пары нот, взятых то ли органом, то ли кларнетом, сталинский голос заглушил тенора:

Chi son? Sono un poeta. Che cosa facсio? Scrivo. E como vivo? Vivo…[1]

Марина так и разинула рот. Наверняка вид у нее был идиотский. Если бы ей кто рассказал, не поверила: Сталин поет итальянскую оперу! Причем умело, талантливо. Он слегка откинул голову, округлил рот, его щеки вновь порозовели, руки поигрывали у подбородка. Голос был звучным, сильным и чистым, что удивительно для такого курильщика…

Per sogni e per chimere E per castelli in aria L’anima ho millionaria[2].

Марина была в бешеном восторге. Готова хохотать, бить в ладоши, как восхищенное дитя. Очередная маска, совсем другой Сталин! Кто смог бы перед ним устоять?

Когда Сталин допел арию до конца, раздались шумные аплодисменты. Он ответил легким поклоном. Его золотистые глаза искрились радостью. Меняя пластинку, он жестом подозвал Ворошилова. Из раструба грянуло церковное песнопение с величанием «Многая лета»! Сталин с Ворошиловым приобнялись и запели. У Ворошилова оказался прекрасный баритон, это был слаженный дуэт. На третьем стихе к ним присоединились дядя Авель, Буденный и Серго Орджоникидзе. Могучий хор окончательно заглушил потуги граммофона. Легкие певцов раздувались в едином ритме. От песнопения веяло какой-то старинной красотой и задушевностью. Окончание песни утонуло в громе аплодисментов, хохоте, криках «Браво!», звоне бокалов.

вернуться

1

Кто я есть? Я поэт. / Что делаю? Пишу. / Как живу? Живу… (итал., Дж. Пуччини «Богема»).

вернуться

2

Для грез и мечтаний, / Для воздушных замков / У меня распахнута душа (итал., Дж. Пуччини «Богема»).