Джеффри Форд
Ночь в "Тропиках"
Помню первый бар в моей жизни - "Тропики". Тогда, как и сейчас, он находился между супермаркетом и банком на Хайби-лейн в Вест-Айслип. Мне было пять или шесть, и мой старик брал меня с собой, когда по воскресеньям ходил смотреть по телику матчи "Гигантов". Пока взрослые у стойки пили, болтали и на все корки честили полузащитника Титла, я катал шары за столом для пула или сидел в одной из кабинок и раскрашивал картинки. Музыкальный автомат как будто всегда тренькал одно и то же - "За морем" Бобби Дарина, а я выискивал, как иные в облаках, фигуры в клубах сигарного и сигаретного дыма. Я ходил в "Тропики" не ради яиц вкрутую, которыми бармен угощал меня, после того как заставлял их исчезнуть и вытаскивал из моего уха, и не ради того, чтобы посидеть на коленях отца у стойки, потягивая имбирный лимонад с вишенкой, хотя и то, и другое мне нравилось. Свет неоновых вывесок манил, брань звучала особой музыкой, но больше всего притягивало меня в "Тропики" тридцатидвухфутовое видение рая.
По всей южной стене тянулась от входной двери до туалета фреска с тропическим пляжем. Там были кокосовые пальмы и откосы белого песка, полого спускавшегося к воде, где мелкими ленивыми волнами перекатывалось безмятежное море. Небо по цвету напоминало яйцо малиновки, океан был шести разных оттенков аквамарина. По всему пляжу тут и там застыли в различных позах местные красотки в юбках из травы, но в основном нагие, если не считать цветов в волосах. Их гладкая коричневая кожа, их груди и улыбки таили вечное приглашение. В середине фрески - вдалеке на горизонте - маячил океанский лайнер, из центральной трубы которого валил сажистым следом дым. Между кораблем и берегом покачивалась лодочка с гребцом на веслах.
Меня зачаровывала эта картина, и я мог смотреть на нее часами. Я изучал каждый дюйм, отмечая изгиб пальмовых листьев, рассыпавшиеся по плечами пряди волос, загибающиеся подолы юбок из травы, направление и скорость ветра. Я почти чувствовал его дыхание на лице. Прохладная чистая вода, тепло островного света убаюкивали. Я умел разглядеть крошечных крабов, ракушки, морские звезды на берегу, мартышку, выглядывающую из кроны пальмы. Но самым странным на картине - почти в тени стойки, как раз перед тем, как рай заканчивался у двери в туалет - была рука, отводящая широкий лист какого-то растения, словно сам я стоял на краю джунглей, наблюдая за человеком в шлюпке.
Но время шло, жизнь становилась все сумбурнее, и отец перестал ходить в "Тропики" по воскресеньям. Необходимость кормить семью заслонила "Гигантов", и до смерти матери всего несколько лет спустя отец работал по шесть дней в неделю. Когда я сам стал посещать бары, это были уже не "Тропики", ведь они считались стариковским местом, но память о фреске сохранилась, сколь бы ни сменялись лета и зимы. Когда жизнь становилась слишком уж лихорадочной, мирная красота картины возвращалась ко мне, и я задумывался, каково это - жить в раю.
Несколько лет назад я поехал в Вест-Айслип навестить отца, который теперь живет один в том же доме, где я вырос. После обеда мы сидели в гостиной и говорили про былые времена и что изменилось в городе с моего последнего приезда. Наконец он задремал в своей качалке, а я, сидя напротив, размышлял о его жизни. Он казался совершенно довольным, а я мог думать лишь о многих годах тяжелого труда, наградой за которые стал пустой дом на окраине. Подобная перспектива нагоняла тоску, и чтобы ее развеять, я решил прогуляться. Была четверть одиннадцатого, и в городке все примолкло. Я прошел Хайби-лейн и повернул к Монтауку. Проходя мимо "Тропиков", я заметил, что дверь открыта и старая вывеска с пивной кружкой по-прежнему пузырится неоновой пеной. Честное слово, музыкальный автомат по-прежнему тихонько бренькал Бобби Дарина. В окно я увидел, что круглогодичная рождественская гирлянда из моего детства, обрамлявшая зеркало за стойкой, зажжена. Ни с того ни с сего я решил зайти и пропустить стаканчик, надеясь, что за прошедшие десятилетия фреску никто не закрасил.
Посетитель был лишь один: у стойки сидел тип настолько морщинистый, что казался лишь мешком кожи в парике, штанах, кардигане и ботинках. Глаза у него были закрыты, но время от времени он кивал бармену, который громоздился над ним - громила в грязной футболке, которая едва не лопалась на бочонке пивного пуза. Бармен говорил почти шепотом, не выпуская изо рта сигареты. Когда я вошел, он поднял глаза, помахал рукой и спросил, чего подать. Я заказал дешевый коньяк и воду. Ставя выпивку на подставочку, он спросил:
- Давно из спортзала? - И ухмыльнулся.
Теперь я уже далеко не образец подтянутости, а потому рассмеялся. Я счел это шуткой по адресу нас троих разом - потрепанных жизнью, потерпевших кораблекрушение в тропиках. Заплатив, я выбрал столик, откуда хорошо видел бы южную стену, не поворачиваясь спиной к собратьям по бару.
К моему облегчению фреска осталась на месте, почти целая. Ее краски поблекли и потускнели от многолетних наслоений табачного дыма, но я снова узрел рай. Кто-то пририсовал усы одной из красоток в травяной юбочке, и при виде подобного кощунства сердце у меня на мгновение упало. А так я просто сидел, предаваясь воспоминаниям и рассматривая бриз, запутавшийся в пальмах, прекрасный океан, дальний корабль и бедолагу, пытающегося добраться до берега. Тут мне пришло в голову, что городку следовало бы объявить фреску историческим достоянием.
От грез меня оторвал старик, отодвинувший барный табурет и потащившийся к двери.
- Пока, Бобби, - буркнул он и был таков.
"Бобби", - произнес я про себя и поглядел на бармена, который начал протирать стойку. Встретив мой взгляд, он улыбнулся, но я быстро отвернулся и снова сосредоточился на фреске. Несколько секунд спустя я снова бросил на него взгляд украдкой: до меня начало доходить, что я его знаю. Он явно был из старых дней, но время замаскировало его черты. Я еще на несколько секунд вернулся в рай, а потом вдруг - под солнцем и океанским ветром - вспомнил.
Таких, как Бобби Ленн, мама называла хулиганами. Он был на пару классов старше меня в школе и на световые годы впереди в жизненном опыте. Уверен, к концу средней школы он уже потерял невинность, напился и попал под арест. В старших классах он заматерел и, хотя всегда был обвислым и уже с брюшком, бицепсы накачал мощные, а голодный взгляд не оставлял сомнений, что такой человек пришибет вас без тени раскаяния. Волосы он носил длинные и спутанные и даже летом ходил в черной кожаной куртке, джинсах, футболке со следами пролитого пива и толстых черных ботинках со стальными накладками на носках, которыми мог бы пробить дыру в дверце машины.
Я видел, как он дерется после школы у моста, причем с парнями крупнее его, атлетами из футбольной команды. Он даже хорошим боксером не был; и правые, и левые у него были просто ударами наотмашь. У него могла идти из брови кровь, он мог получить удар ногой в живот, но не терял неуемного бешенства и не останавливался, пока его противник не валился на землю без сознания. У него был излюбленный удар в горло, которым он отправил в больницу нападающего школьной команды. Ленн каждый день с кем-нибудь дрался; временами замахивался даже на учителя или директора.