Выбрать главу

- Государыня моя...

- Молчи! Не то! - резко прервала Веда, зеленые глаза полыхнули досадой.

- Дозволь приветствовать тебе, как надлежит... - растерянно начала девица.

- Опять не то! - в глазах Веды и гневный упрек, и мольба, и беспокойное нетерпение.

Девица вскинула голову, и вдруг рассмеялась легко:

- Не чаяла я к себе самой на встречу прийти!

И в ответ точно такой же смех просторно рассыпался.

- Наконец-то! Я уж тревожиться стала, что получила не то, чего ждала!

Веда быстро сошла по ступеням, взяла девицу за руку.

- Ну, здравствуй, Алена!

- Здравствуй, Веда-хозяйка.

- Не хозяйка я тебе, Алена. Понимаешь ли ты, что равны мы с тобой? Что сестрицей мне стала? Что теперь свободной волей владеешь и от моей не зависишь?

- Да, понимаю.

- Значит, не ошиблась я, подумавши, что не погублю тебя, признав себя Ведой!

- Не ошиблась, ибо "советчица" моя - или... наша? - улыбнулась Алена, никогда не была Аленой, и не познала, не поняла любви. А коль "не знала", то уж вовсе и не всесведуща была. Она в главном ошибалась, не знала, что пред могуществом любви бывают бессильны доводы разума.

- Да, Алена, именно так. И пока я не поняла этого, как же тяжко было мне от разлома своего! Словно трещины душу разодрали. Теперь все встало на место. Теперь нас двое равных - ты и я. Я - Веда, закончила свое земное существование и вернулась в свой собственный мир. И я в полной мере получила то, в чем нуждалась. Ты - Алена. Ты смертна. Но покуда живешь, сколько б не длился твой век, можешь ты почти все, что я могу. Захочешь меня увидеть позови только, я всегда рядом.

- Так что я, сестра? Душа бестелесная? Но тогда, что значат твои слова: "Ты - смертна"?

- Алена... Не знаю, что ответить тебе. Вижу только, что по-своему разумению определив судьбу твою, сделала неладное... Грех большой на мне против любви. Вмешиваться опять? Не могу... не хочу. Ежели найдешь путь и исправишь ошибки мои, благодарна буду. Только помни Алена, что воля твоя свободна, а помыслы - людские, страстями проникнутые. Не давай страстям помыкать тобою. Совета спросишь - скажу. А руководить делами твоими произволом своим не стану. Сама видишь - мне тоже случается в ошибки горькие впасть. Ты помни только одно, Алена, - воздается за все, за дурное и за доброе.

- Коль так... хотела бы знать я... за что мне была та встреча, у омута...

- Когда унизил тебя Ярин, в землю втоптал... По моему разумению, это ответ на грех гордыни... нетерпимости...

- Гордыни!? Сестрица! Я ли была нетерпима к людям?!

- А к нему?

- К Ярину?! Да ведь он!..

- Постой. Не об нем ведь теперь речь. Даже если он стократно хуже, чем ты о нем помышляешь, не его грехи мы считаем. И не ведомо нам, чем ответит он за них. Но за твои - платить тебе. У человека нет права судить другого человека, в каком бы виде он не предстал. А ты - судила. И сочла, что недостоин он твоего милосердия. А как знать, может, в том спасение ему было бы?

- Но ведь лживыми были слова про любовь его небывалую!..

- Да. Это так. Но иногда он сам верил в лжу свою. А хоть бы и не верил... Была у тебя сила хоть на сколько-нибудь отворотить Ярина от дурного.

- Добрым отвечать на злое?!

- Нет, Алена. Все труднее. Но ты душе своей труда этого не дала. Презрение явить ему было легче. Но чем обернулась та легкость? Помнишь ведь, как матушка говаривала: "Не кляни постылого - заберет Бог милого". В тех местах, где живут грешные, - грешнее всех тот будет, кто грех, а не Бога в грешнике увидел. И споришь ты сейчас не со мною - с собой. Саму себя переубедить хочешь, потому как знаешь, - я правду говорю. - Помолчав, Веда опять заговорила: - Последним злодейством своим Ярин не одну тебя, себя тоже сгубил. Одна только свеча ему была, у которой душой отогреться мог. Теперь во тьме. Теперь ему одно осталось - по старым счетам платить, да новых бы не наделать.

Глава тридцать седьмая,

про то, что с горем можно сжиться,

если только оно не сведет с ума

Ах, как стонала душа Алены, когда смотрела она в полинялые от слез материнские глаза! И ладонью, нежностью напитанной, оглаживала она поседевшие прядки, бесплотными губами касалась щек ее, поблекших от частого омовения в жгучей купели слез... А мать думала - теплый ветерок шевелит волосы, сушит слезы. Неудачи стороной дом обходили, а удача будто сама в руки плыла, да какая матери радость с того? Какая удача могла утешить, когда постигло мать самое страшное несчастье - так страшно потерять дитятко милое, ненаглядное. Она и не замечала ничего вокруг. Все шло мимо больных горем глаз, мимо оглохших ушей. Сны легкие, светлые, радостные ночь ее наполняли, но едва открывала мать глаза - отлетали сны бесследно от горестного вздоха-стона, которым мать каждое новое утро встречала. Тяжек ей был новый день, опять прожить его надо было, помня каждый миг о сиротстве своем.

Но мать все же горькому горю своему покорилась, в душе не таила ропота на промысел Господень. А вот Иван... С Иваном беда была. Не хотел он смириться с потерей. Прозвенит ли смех девичий, прошелестит ветер в ветвях, дождик осенний дробно в окошко застучит - метнется Иван взглядом, просветлеет радостно надеждой... да тут же и ссутулится, и потемнеет лицом.

Шли дни. А для Ивана будто все длился тот страшный день когда он метался по краю омута в болезненном, в лихорадочном страхе и неразумной надежде. Вот такой же неразумной надеждой был теперь наполнен каждый его час: вот-вот найдется Алена, вернется опять, - вот! уже!.. ах, все не она...

Сгорал Иван в этой лихорадке. Глаза дурным блеском горели, выдавая хворь душевную: телесная-то боль уходила, а душою он болен делался. Маялся, покою не находил... Может от того, что Аленина душа не упокоилась, вот Иван как будто и знал что-то, да понять не мог.

Он ведь и прежде, как Алена жива еще была, много раз удивлял Алену. Ей по-первоначалу странно это казалось - не диво, что она могла знать, где Иван в любую минуту и что с ним, весел либо печален, здоров ли, иль недужен. А как Иван может так верно про нее догадываться? Потом привыкла, перестала изумляться. Души их так близки сделались, будто в одно срослись. И видно, и доселе так оставалось. И рвался разум Иван между тем, что он знал, и тем, что чувствовал.

Почему мнилось ему, что жива Алена? Почему забывал он, что лежит она в земле. Он помнил все, что было связано со смертью Алены, но одновременно это существовало отдельно от него и Алены. Словно где-то глубоко-глубоко знал он другое: да, все было... но от этого ничто не поменялось.

Уверенность, что жива Алена, сделалась таким навязчиво-болезненным ощущением, что Ивану уже не под силу стало жить с ним. Ведь он только человеком был и прикосновение к ведовству - к тому, что не подлежало разумению человеческому, - сжигало его, не готовую к тому душу, ломало ее. Сгорали его силы в мучительном костре беспредельной боли. И Алена поняла, что совсем близко Иван от того края, за которым не захочет он в этом мире ничего больше без нее. Но, может быть, еще прежде этого надломится разум его от непосильных попыток проникнуть в запретное, закрытое, и заслонится беспамятным безумством... Алена знала теперь, как хрупок человеческий разум.

Глава тридцать восьмая,

в которой Алена не говорит правды

- Иванко!..

- Алена... Аленушка моя!.. Как же долго не шла ты, любушка ненаглядная! - не прикасается к ней Иван, только глаза, горечью до краев налитые, мечутся по лицу ее, будто ищут чего-то... Слова поспешные, несвязные, как в бреду горячечном: - Что не шла ты, люба моя? Знал я, знал, что придешь... Не верил, что вот так меня и оставишь. Только боялся... Сильно боялся увидеть опять такою же, какой омут отдал...

- Ты боялся меня, Иванко? Как живые страшатся мертвых?

- Нет! Нет! Я и не думал про тебя, как... Я знал, что живая ты! И не тебя боялся я, Алена... Горя своего. Боли, когда от сердца ошметья одни... А ты вот какая... Дай мне руки твои...

- Иванко... Любый мой... - шагнула к нему Алена, тихонько провела ладонью по его щеке.