- Господи славный, праведный, Господи великий, сильный, Господи превечный, сотворивший небо и землю! Ты не хочешь, Господи, чтобы человек на земле был счастлив, - я не знаю, зачем Тебе это нужно, но я знаю, что Ты этого никогда не допустишь! Я держу на себе весь их дом, Господи, я кормлю и согреваю их, а к концу дня замерзаю, потому что мне не хватает тепла для себя! Я не требую счастья - слышишь?! - мне не нужно счастья, потому что я привыкла обходиться без него, - оставь счастье кому-нибудь про запас, Господи, а мне оставь сына! Зачем ему Ленинград, зачем ему университет, зачем ему Семен - зачем ему быть Зотовым?! Бог свидетель, в этом доме мне обещали любовь...
- Брось, - сказала тетка Аня. - Этого тебе никто обещать не мог.
- Мне не обещали кисельных берегов, но и муки мученической мне тоже не обещали!
- Брось, - сказала тетка Аня.
- Я думала: если на меня рухнуло столько мытарств, которых я не заслужила, то этим я выкуплю у вас сына! Своим горем расплачусь за него! Только вас не объедешь! Будьте вы прокляты со своей спесью, гордостью, упрямством или что там такое в вас сидит и не позволяет вам быть людьми!..
- Хватит, - сказала тетка Аня. - Лучше пожалей университет.
И мать замолчала - деревянная пушка рассыпалась в щепки.
Как только я уложил вещи, дед потащил меня из дома. Мать заперлась в своей комнате и не открыла, когда я зашел к ней проститься. Тетка Аня сунула на пороге узелок с едой - подоспевшую часть праздничного обеда, так, должно быть, провожали на войну.
Дед привел меня в школу и забрал у директора мой аттестат; оттуда - на вокзал; а в четыре часа мы уже сидели в душном поезде, готовом вот-вот сорваться и уволочь нас прочь из Мельны, как пять лет назад он уволок прочь деда с невестой и коробками, где звенели и брякали его поделки - звери, гады, насекомые, стеклянные цветы и травы, - в поезде, который приглашал за несколько часов сменить одну родину на новую, непознанную.
Провалив летом университетские экзамены, я два года корпел на брони, в стеклодувных мастерских при глухом "ящике". Я таскал деду цветное стекло, которое он превращал в стрекоз, муравьев, букеты невянущих нарциссов. Мы жили вдвоем - молодая жена деда (я узнал об этом уже в Ленинграде) умерла вскоре после их свадьбы; мы занимали две комнаты в коммуналке; мы жили в настоящем Петербурге - не парадной имперской столице невских, морских, чванливых набережных, а в Петербурге-параноике разъезжих, колокольных, дровяных. За эти два года я не появлялся в Мельне ни разу. Мельна стала мне не нужна, или - нет - она никогда не была мне нужна, но я не знал этого, потому что не расставался с ней прежде. Такое случается с тысячами вещей (людей) - они признаются необходимыми только потому, что всегда находятся при тебе. А потом я поступил в университет и два раза на летних каникулах приезжал в свой старый дом, никогда не задерживаясь в нем больше недели. А однажды осенью я приехал в третий раз, привезя с собой в заказном автобусе длинный ящик, обтянутый черным атласом, - приехал, чтобы похоронить деда там, где он хотел - на зеленом серпике у речной излучины, рядом со старшим братом, чьим именем он когда-то назвал меня...
Я дергал сорняки на могиле деда. Ладони красил едкий желто-зеленый сок. Собранную охапку вынес за ограду и бросил в канаву, под куст сирени. Куст кипел, расплескивая вокруг ароматную пену... И тут память, два дня не делавшая своей работы, очнулась. Через миг я знал, какого зверя из хрупкого дедовского вивария вскоре подарю Рите. И еще я знал, что эта змеящаяся девочка что-то во мне изменила, - но тогда я еще был сильнее ее, быть может, в последний раз.
В понедельник нашел Ромку.
- Мне ее жаль, - сказал он. - Она клиническая, но мне ее жаль.
- Какая-какая?
- Только не попадайся на глаза ее матери...
- Так какая?
- ...она готова всех кобелей в округе каст...
- Да пошел ты!..
Они живут вдвоем - мать и дочь Хайми, - живут в центре, недалеко от вокзала. Ромка рассказал многое - больше, чем я хотел знать, больше, чем мог запомнить, - слишком много для того, чтобы во всем ему поверить. Но он сказал главное: каждый вечер Рита выводит на прогулку в привокзальный сквер спаниеля, и это почти единственная возможность застать ее одну, без опеки матери.
Ожидание натянуло поводья и придержало время, остановило его стремительный бег. Понедельник растянулся в унылую канитель - канитель медленно наматывалась на катушку дня. Я бороздил улицы, нырял в мороженицы и рюмочные, нисколько не пьянел от выпитого и все никак не мог придумать: чем отвлечь себя от ожидания, чтобы время вновь побежало... А потом сумерки в привокзальном сквере - я стоял под цветущим каштаном у безликого кирпичного дома и ждал, угрюмо прикуривая папиросу от папиросы, - ждал, пока в освещенном подъезде не показалась гибкая Артемида с тугим поводком в руке. Она подлетела ко мне - охотница - и, как ни в чем не бывало, сказала: "Привет! Я видела тебя из окна", - а спаниель уткнулся мне в брючину носом. Я даже не понял сразу, что она отняла у меня возможность соврать, будто я очутился здесь случайно, тем самым, без лишней резины, предлагая перейти к делу. А поняв - удивился, как рано она научилась тому, что обычно приходит к женщине между вторым и третьим десятком.
Мы стояли в сквере среди боярышника и жасмина, чувствуя тела и губы друг друга, а спаниель - единственный свидетель - поливал каштаны бледной струёй. Рита откидывала голову, тянулась ко мне и обжигала быстрым острым языком, от нее пахло сиренью и палью - у меня перехватывало дыхание, и в штанах бушевал огонь. Она сказала, что ее мать уехала на два дня в пригородный совхоз на прополку капусты, на практике воплощая фаланстерские грезы Фурье. Больше мы не сказали друг другу ни слова. Мы обходились без слов - руками и губами, и я чувствовал, что уже нипочем не остановиться, что бы ни случилось, - так было не разжать объятий любовникам в пылающей Помпее, погребенным живьем под теплым пеплом.
Потом она повела к себе, потянула мягко и настойчиво. По вечереющему скверу - к подъезду - маленькая рука с матовыми ногтями на выключателе - в подъезде темно - соседи не должны видеть - вверх на ощупь, молча, бесшумно - соседи не должны слышать... Она вела, и я был покорен ее воле, но я не думал об этом - я шел по лестнице, ощупывая ногой ступени, и никак не мог привыкнуть к ее глазам, вспыхивающим в темноте сиамским огнем.
Домой пришел утром. Поднялся в свою комнату и, не раздеваясь, рухнул на кровать.
Когда проснулся, по суете в кухне понял, что мать уже вернулась с работы и накрывает стол к обеду. Все были в сборе: мать, тетка Аня, Петр, я спустился к ним - все было еще хорошо... Есть нисколько не хотелось мать простодушно удивилась, когда я отказался от тушеного кролика (кролик готовился специально для меня - в каждый мой приезд мать переходила на дорогие рыночные продукты), а Петр без особой надежды, но с живостью, закинул свою блесну: "Если вчера на грудь принимал, то сейчас тебе стакан то, что доктор прописал. Гони за ерофеичем, а я с тобой чокнусь!" Я не ответил.
В кухне подошел к цинковому баку и зачерпнул ковшом ключевую воду. А когда, напившись, вернулся в столовую - все было плохо. В один миг рубашка промокла и облепила спину; мне показалось - начинается то же, что уже было со мной после смерти деда... Вернулся в столовую, и какой-то винтик тут же выпрыгнул из моего механизма, я перестал что-то понимать, что-то юрко ускользало от постижения. Еще - я никак не мог остановиться, не мог приказать ногам замереть. Ноги волокли меня по дому, кромсали его густую воздушную начинку, и еще никогда зотовское логово не виделось мне таким ветхим и вымирающим. Изнутри пекли угли. Когда жар становился невыносимым, ноги подносили туловище к цинковому баку, и я заливал угли ледяной водой.
Так продолжалось до поздней ночи - раскладка бесконечных петель по пространству дома (в зоопарке так меряют клетки безумные звери), - пока я не упал без сил на кровать и не заснул, как был - в носках, в брюках, в рубашке.
Назавтра все завертелось заново. Я пытался ухватить сознанием скользкий, изворотливый обмылок - то ли чувство, то ли воспоминание, то ли разрешающую жизнь догадку. Это походило на помешательство - я понимал это, мне делалось страшно, и рубашка снова липла к спине. Походило? Нет, это и было помешательством - глухой разум, скрытый в позвоночнике, нащупал, понял нечто, а голова никак не могла взять в толк: что же именно.