Выбрать главу

Чуть засветлеет — мы с бабкой к окну.

— Стоит, голуба, — не то с сочувствием, не то с облегчением вздыхала бабка и уходила задавать корове корму.

А потом уже и рассвета дождаться не могли. Бабка Палаша ворочается на полатях, так и сяк ляжет, подушку перевернет на другую сторону, затем, зная, что я тоже не сплю, осторожно осведомляется:

— Жива ли она сегодня?

Я подходил к окну, протирал рукавом запотевшее стекло и, рассмотрев в сизом рассветном сумраке сирень, кричал с мальчишеской радостью:

— Жива!

— Вот ведь диво! — восхищалась бабка и слезала с полатей, чтоб самой посмотреть на сирень.

И вот как-то уже в начале ноября ударил первый мороз. Термометр, приделанный к раме с наружной стороны, показывал ниже десяти градусов. Всю эту ночь из щелей подполья тянуло холодом, куржаком обросли отдушины в хлеву, и выперло бок у медного рукомойника, из которого я забыл вечером слить воду.

Проснулись мы еще раньше и просто томились в ожидании рассвета. Я был уверен, что сирень погибла, и все же хотелось убедиться в этом воочию.

— Неуж выстояла? — спрашивала с полатей бабка.

— Не знаю... — неопределенно отвечал я, а сам испытывал желание сказать другое: «Да, бабка, выстояла!».

Когда на улице немного посветлело, мы подошли к окну и вместе ахнули: сирень стояла все так же. Мы быстро оделись, пошли в садик и, не веря глазам, стали рассматривать деревце. Нет, чуда не произошло, сирень замерзла. Но как замерзла — зеленая, в полном соку, не потерявшая за осень ни единого листика.

Я прикоснулся к кусту — и вдруг он со звоном, как упавшая люстра, разом осыпался. Падая, листья раскалывались, точно льдинки, и позванивали, будто стеклянные. Бабка Палаша подняла один, свернувшийся в трубку, льдистый, фиолетово-зеленый, сжимая в ладони, с хрустом раздавила его, а потом раздумчиво сказала:

— Не видывала я еще такой гордынюшки. Даром что не нашенская, не рассейская. Из Персии, говорят, в давшие времена завезли ее черноморы на нашу северную землю. В полной красе ведь замерзла, милая...

Я не знал, что ответить. Постоял еще немного и поспешил в дом писать этот рассказ.

ФЕЛИКС ШПАКОВСКИЙ

ЧЕМ ПАХНЕТ БОР

УДИВЛЕННАЯ СОЙКА

В просветленном березовом перелеске, окропившем землю за ночь желтой листвяной капелью, прямо под ноги мне бросилась сойка. Упала и, раздувая винно-красный зоб, закричала зло, щурко посматривая куда-то над собой в прогалы меж веток.

Горластая птица терпеть не может человека. Грибника, ягодника ли углядит, подберется тихонько, крадучись, и прямо над ухом заблажит, сколь сил хватает: «Кшш-кш-ша! Кшш-кша-кщщ!» Пугает, гонит из лесу. А повстречайся сойке охотник с ружьем, тут и вовсе сварливая птица начинает обзывать его последними словами! Мало того — соберет вокруг товарок, и долго будут перелетать вслед за тобой сойки и орать наперебой: «Дрря... Дррянь-нь... Дрянь!» И за что у них на охотников злость такая — ума не приложу. Добро бы сами праведницами жили, а то разбойницы каких поискать.

Но эта сойка вела себя странно. С лету кинулась ко мне, будто пряталась от кого-то или защиты искала. Я тоже вслед за нею поглядел в прозор между ветками. Над макушками березок, мелко встряхивая изогнутыми крыльями, завис серой тенью хищник. Вытянул криво-когтистые лапы, изогнул голову, вглядываясь, куда ускользнула добыча. Не до ругани, выходит, сейчас сойке, у самой душа в пятках. И разбирать долго времени не было, стала искать защиты у первого, кто подвернулся, пускай даже, по сойкиному понятию, и у заклятого врага.

Я сдернул с плеча ружье, не целясь пальнул два раза по хищнику. Тот вильнул в сторону, косо встал на крыло и, круто повернув, пропал за деревьями. Выстрелы мои не шибко-то повредили пернатому вору.

Сойка медленно приходила в себя. Зачем-то раза два тюкнула клювом по суку, перебрала перья в крыле и покрутила головой, словно удивляясь: «Ну и дела на белом свете деются!» Распушилась вся, встряхнулась, взлетела на ветку повыше, будто бы невзначай глянула опять вверх и перевела взгляд на меня. В хитрых сойкиных глазах стояла настороженная удивленность: «Смотри-ка ты, этот не всю еще совесть потерял! Помог, отвел беду...»

Я вылез из кустов, опушкой побрел в сторону проезжей дороги. Сойка перелетала с куста на куст, молча провожала меня. Она осмелела, залетала вперед, присаживалась ближе и ближе и все старалась заглянуть мне в лицо. Здорово, выходит, удивил я своим заступничеством проныру-птицу, раз не смогла она проронить ни звука.

Проводила меня сойка до самой дороги.

«ПРУКО»

Сено косили мы по старым вырубкам за Северным Уклоном. Вырубки затягивало мелколесьем. Густо перемешивались на них молодые рябины, осинки, березы, вербы, пихты и елки — настоящее лесное столпотворенье, да и только! Похоже, деревья отчаянно спорили между собой и старались занять самые удобные места. Зарастающие еланки в плотных кустарниках и были нашим покосам.

По мелколесью бродил старый лось. Всякое утро попадал он нам на глаза. Приходим косить, а лось точно поджидает нас — тут же покажется где-нибудь в стороне из кустарника и на виду объедает на ветвях листья.

— Как есть ручной! — удивлялась сестра. — Убежал, поди, из зверинца или ишо откуда-нито, — и, сложив щепотью пальцы, звала-манила лося: «Пру-ко, пру-ко, пру-ко...» Лось оглядывался на зов, вглядывался в сестру долго, изучающе, потом невозмутимо отворачивался и обирал листья дальше, скусывал прутики.

Сохатый был матерый, гривастый, с широкой короной рогов. Вроде и не рога на голове, а ветвятся разлапистые корни. Настоящий сохач! Иной раз заберется лось в поросль, наружу одна голова торчит с рогами. И стоит часами, с места не двинется. Глянешь на него — стоит. «Уж не окаменел ли?!» — подумаешь, и даже оторопь возьмет.

А то пришли мы грести сено, а лось прямо по кошенине разгуливает. Пасется. Частые дожди подпортили нам сенокос, сено побурело, но это потемневшее сено вроде бы понравилось лосю больше листьев. Мы с одного конца гребем, на другом — сохатый кормится. Смакует сено, губами сладко пришлепывает, фыркает, протяжно вздыхает.

— Ну, ручной и есть ручной, — всплескивая руками, не переставала дивиться сестра, — вот бы копны возить на нем! Хорошее бы нам облегченье вышло.

Как-то мы не понесли домой, а спрятали под кустом ложки с чашкой, кружки, соль в узелке. Лось соль учуял, посуду из-под куста выгреб и узелок изжевал. Землю на том месте, где соль лежала, выскреб зубами: так поглянулось ему нечаянное угощение.

С того дня намного больше зауважал нас сохатый. И сторожиться перестал, подходил вовсе близко, казалось, вот-вот даст себя погладить. Я старался угодить лосю: принес из дому целый туесок соли и насыпал горстями чуть не под каждым кустом. Пускай лижет, если любит — лакомого гостинца в лесу найти не так-то просто сохатому.

Как ни мешала нам погода, сено мы собрали потихоньку в зарод и ушли с покоса. Так и не успели приручить лося и погладить его по шерсти. Напоследок оставил я на пеньке пачку соли — последний гостинец миролюбивому зверю.

В сентябре на наших сенокосных полянках почти всякую осень появляются рыжики. Я приехал к сестре и собрался по грибы. Рыжики и нынче не обманули: на мху под молодыми елушками росло их множество. Кто хоть раз хаживал по рыжики, тот знает, какое это радостно-тихое занятие брать нарядные грибки, духовито-пахучие настолько, что кажется, и вся земля вокруг пропахла пряным рыжиковым соком. Да коль еще сидят они не по одному, а срастаются большими, плотными «мостами»!..

Хожу, вернее, ползаю на коленях по ельнику, а рыжики сами так и просятся в руки, такие приглядные, такие нежные, что и брать их жалко. Но беру — хочется домой лыковую корзину-плетуху с верхом принести, всех обрадовать и показать, что из грибников я не последний.